Шрифт:
Она стала рассказывать о себе. Звали ее Аня Саландт, работала она экономистом на заводе. Муж — коммунист, погиб на фронте. С ней двое сыновей, а старая мать в Одессе. Трудно было в войну в эвакуации одной заботиться о детях, да и сейчас трудновато, времени для общественных дел не остается — все дети берут. Что теперь будет с ними? Куда денут мальчиков? Хоть бы к родным в Одессу!
Голос из-за двери сказал:
— Надо спать!
Мы затихли на койках.
Утром привели еще двоих. Светловолосая девушка села и, закрыв лицо руками, стала плакать.
— Я ничего не понимаю! Не понимаю!
Мы молчали — надо дать ей очнуться.
Полная женщина лет сорока с заложенной вокруг головы темной косой и печальными еврейскими глазами сказала:
— Здравствуйте! — и села у окна на скамью. Потом обернулась, спросила: — На койках разрешают сидеть?
— Разрешают, — отвечала я. — Вы где отбывали срок.
— В Ухте, — машинально ответила она и спохватилась: — Почему вы решили, что я была в лагерях?
— По вашему поведению. Вы человек, явно знакомый с тюремными порядками. И я старая лагерница, вы знаете сами — мы привыкли определять с налету.
Она покивала головой.
— Бывший член партии?
— Да, — сдержанно ответила она.
Я могла бы еще сказать ей, что она старый член партии, с двадцатых годов — выучка была безукоризненной: в момент потрясения человек обычно склонен искать сочувствия, рассказывать о себе, подавляя тревогу и растерянность общением с себе подобными. Она умела молчать. Разговаривая — оставаться замкнутой. Она была «выдержанный, надежный товарищ», которому, несомненно, давались ответственные партийные поручения. Я могла бы все это сказать ей, но я знала, что это ее насторожит, как и рассказ обо мне. Поэтому только сказала:
— Меня зовут Нина Ивановна. А вас?
— Мария Самойловна.
Подошла Саландт, они тихо заговорили, не тревожа девушку на койке. Лязгнул замок, двери раскрыли.
— Обед.
Нам протянули ложки, алюминиевые миски с варевом и пайки хлеба с приколотыми деревянной шпилькой довесками. Саландт и светловолосая девушка осматривали их со страхом.
— Это называется «баланда», — сказала я, черпая ложкой гороховый суп, — а хлеб — «пайка». Он взвешен, довески прикалывают шпильками. Еще дадут кашу. Вечером кипяток и тоже кашу или суп.
— Во время войны на воле много хуже ели, — храбро сказала Аня Саландт, но в горло ей еда не шла.
Светловолосая девушка перестала плакать и взяла ложку. Ее звали Валя. Она очнулась и стала рассказывать о себе: училась на курсах иностранных языков. Еще во время войны им советовали для практики в языке разговаривать с иностранцами. Было много американских летчиков в Москве, целый дом-общежитие. Девушки ходили к ним на вечеринки. Танцевали, летчики угощали шоколадом, дарили чулки. А теперь ее обвиняют в шпионаже. Где она могла шпионить? Что им рассказать? Она ничего и не знает. Просто было весело. Она оживилась, вспоминая летчиков. Но теперь все уехали. Она встречалась только с абиссинским князем и бывала в абиссинском посольстве. Он хотел на ней жениться и увезти в Абиссинию. Он очень интересный, совсем не черный, просто смуглый. Знал по-русски, говорил, что его дед был русский.
— Как же попал дед в Абиссинию?
— А он говорил, что тогда много русских было, помогали абиссинцам с кем-то воевать.
Мы с Марией Самойловной переглянулись.
— Возможно, — сказала Мария Самойловна. — Был ведь русский отряд во время абиссинско-итальянской войны. В девяностые годы.
Валю мало интересовало, зачем приезжали русские, ее интересовал сам принц и «роскошная жизнь», которую он обещал ей. А ее обвиняют в измене Родине! Она опять заплакала, вспомнив, как страшно кричал и матерился майор.
День протекал в разговорах. К вечеру заверещал и щелкнул замок. Дверь широко раскрылась: «На прогулку!»
Валя и Аня Саландт отказались. Мы с Марией Самойловной вышли. Нас посадили в лифт. Подняли очень высоко. «Пройдите!» Мне открыли одну дверь, ей другую. Пахнуло морозом. Вышла. Ночное небо озарено снизу огнями города. Яркий луч фонаря, освещающий клетку без крыши. В рост человека бетонные стенки, еще два метра выше — проволочная сеть. За ней еще такие же сети клеток. Можно сделать шагов двадцать по кругу. Над клетками мерцает, клубится небо, отражая огни. В луче фонаря танцуют звездочки снежинок. Из глубины, снизу, доносятся гудки машин, звон трамваев, гул большой площади. Клетки на крыше. Стою. Смотрю. Кружатся снежные звезды. Под их ритм возникают стихи:
Встав на молитву, стою и молчу. Сердце свое я держу как свечу. Если зажжется сияющий свет, Будет мне, будет нежданный ответ. Бьется в висках обессиленный мозг, Белыми каплями падает воск, Это — в истаявшем сердце моем Вспыхнула вера нетленным огнем.Во что вера? В то, что есть все-таки небо. И это помощь судьбы, что не спустили нас в колодец двора, а подняли на крышу. Здесь выход из клетки, к танцу снежинок, к черному небу. Ничего они не могут сделать со мной…