Шрифт:
За стеклянной перегородкой конторки хозяин разносил старшего приказчика. Его густой голос отдавался у Максима в ушах, усиливая утихшую было к утру головную боль.
Максим, подойдя к конторке, замялся около двери.
Ты меня такой торговлей по миру пустишь! — кричал хозяин. — Виданное ли дело — за месяц половину товара в долг раздать!
— Так отдадут же, Филипп Павлович… — Голос приказчика звучал смущенно и неуверенно.
Богомолов с досадой бросил конторскую книгу на стол:
— Когда еще отдадут, а ведь товары с каждым днем дорожают. Чтоб ни на одну копейку в долг не отпускал! Понял?
Максим, поймав на себе насмешливый взгляд богомоловской дочки, с досадой толкнул ногой дверь в конторку.
Богомолов повернулся к нему всем корпусом. Его глаза впились в свернутый мешок:
— Что надо?
— Слыхал я, Филипп Павлович, что вам на мельницу работник нужен.
Богомолов, рассматривая Максима, словно прикидывал что–то в уме:
— Надо было, да уже я пленного австрийца взял.
Максим молча повернулся к двери.
— Постой, куда торопишься? Ты сколько у Бута получал?
— Двенадцать рублей.
Богомолов, разгладив бороду, подошел к Максиму.
— Ну, ладно. Я защитникам отечества завсегда рад помочь. — И, повертываясь к приказчику, спросил: — Филимон, сколько за его матерью числится?
Тот, мусоля пальцы, начал перелистывать толстую книгу.
— Десять рублей семьдесят три копейки, Филипп Павлович.
— Ну вот, сам видишь — навстречу бедным иду, товар даю в долг.
Максим молчал. Богомолов хлопнул его по плечу:
— Оставайся! Что ж с тобой делать? За двенадцать, как у Бута.
Максим замялся:
— Так то ж в прошлом году было, Филипп Павлович, вздорожало теперь все…
Богомолов недовольно поморщился:
— Ну, как хочешь… Ты вот раненый. Какой с тебя работник? А я беру. Думаешь, ты мне нужен? Для души своей делаю. Понять это надо!
Максиму хотелось уйти, но, вспомнив, что дома нет муки, он нерешительно переступил с ноги на ногу.
Богомолов взял из рук Максима мешок и кинул его приказчику.
— Ты, я вижу, за мукой пришел… Насыпь ему, Филимон, пуда два размолу. — И когда приказчик уже вышел в лавку, крикнул ему вдогонку: — Да не забудь, запиши в счет жалованья!
Максим повернулся к двери, но в это время в конторку вошла старая Панчиха, у которой сына убили на германском фронте. Увидав Богомолова, она с плачем кинулась ему в ноги:
— Не губи, кормилец ты наш! Не оставляй детей малых без крова!
Богомолов отошел за большой конторский стол. Панчиха на коленях поползла следом:
— Отец ты наш, не губи! Ведь мой Гришка на тебя шесть лет работал! Если б он живой был, да неужто бы этих одиннадцати пудов не отдали бы? Не меня пожалей — дети голодные сидят, а ты хату отобрать хочешь…
Она в отчаянии сорвала с головы платок. Черные с проседью волосы в беспорядке рассыпались по плечам, а полные слез глаза с мольбой смотрели на Богомолова:
— Смилуйся!..
Богомолов поднял голову:
— Эй, кто там есть?
В конторку вошел работник.
— Чего стоишь, как бревно? Гони ее вон!
Максим, стиснув зубы, выскочил из конторки.
По дороге домой у него от тяжести кружилась голова, звенело в ушах, но он шагал и шагал, крепко сжимая руками конец чувала…
Июньской ночью поезд привез в Каневскую Луку Чеснока. Но прошло уже несколько дней, а Луку еще никто не видал ни на улице, ни во дворе. И что самое удивительное — не слышно было из его хаты звуков гармошки, с которой он обычно не расставался. На неотвязные расспросы соседей Дунька, жена Чеснока, неохотно отвечала, что он болен и, отворачиваясь, со слезами уходила в хату.
На пятый день Лука показался на улице. Левый пустой рукав его щегольской когда–то черкески был выше локтя заколот английской булавкой. Плечо неестественно топорщилось вверх.
Провожаемый любопытными взглядами соседок, шел Лука посредине дороги, опустив голову и ни на кого не глядя, словно боялся, что его кто–нибудь пожалеет…
После Чеснока приехало еще несколько казаков и иногородних, изувеченных на германском и турецком фронтах.
Шла вторая неделя после отъезда Андрея, а Марина все еще жила у Семенных.