Шрифт:
— Мне бы надо было сказать: «Уходи, сию же минуту уходи, Антигона», — но не могу. Поставь барельефы в доме, я буду смотреть одна.
Я вернулась в сад, и мы еще долго просидели рядом, слушая мирное журчание родника. Исмена успокоилась и вошла в дом. Когда она вернулась, на лице ее были следы слез и обретенного покоя.
— Это прекрасно, Антигона. Иокаста действительно Иокаста, и близнецы — такие, какие они есть. Такой прекрасной они и видели Иокасту, наши братья, хотя красота ее и была другой. Этеокл, который знает, что зачарован ею, почти ослеплен, и Полиник, который тоже зачарован и тоже ослеплен, но не знает этого, ограничившись собственной славой.
Но в этих барельефах и ты, Антигона, твое ненасытное стремление к истине, о котором невозможно сказать, великолепно ли оно или просто преисполнено идиотизма. Ты что, действительно думаешь, что можно вот так надеяться, как ты, находясь в здравом уме? Неужели ты думаешь, что близнецы тебя поймут, а если и поймут, отбросят ли они из-за этого свои страсти и забудут о них? Меня пугает запах пожара, которым пропитано наше семейство. Я тоже часто бываю безумна. Я хотела сказать тебе: «Уходи, уходи скорее с Гемоном», и тут же отрекаюсь от своих слов. И получается, будто я говорю: «Не уходи, не оставляй меня в Фивах снова. Иди вместе с нами к крушению, потому что именно к нему ведет твоя отвага».
Твои барельефы — творения любви. Любовь не оставит близнецов равнодушными, она глубоко ранит их, но не остановит. Их прельщает разрушение, как когда-то прельщало нашу мать. Разве не прельщает оно и тебя?
Онемев, мы смотрели друг на друга, испуганные этим неожиданным вопросом.
— В безумии близнецов есть — и это правда — призыв, или приказ, который они обращают ко мне. Это не зов к разрушению, в нем, наверное, больше трагедии. Но всегда ли женщины должны уступать безумию мужчин? Мы обе любим Полиника и Этеокла, но ход их мыслей непереносим, Креонта — тоже: такие мысли ведут к войне и смерти. Имеем ли мы право не говорить того, что думаем сами?
— Если хочешь объявить Фивам о том, что ты думаешь, это будет стоить тебе жизни, Антигона.
На следующий день Гемон отвел меня на командный пункт Этеокла. В почти пустой комнате стоял огромный стол с планом города и вылепленным рельефом местности. Меня поразили размеры Фив: высота и мощь крепостных стен и неприступность семи их врат. Я — фиванка и с гордостью заявила Этеоклу, когда он появился:
— Фивы теперь — главный город Греции и лучше всех охраняемый.
Этеоклу приятно было это слышать, но не возразить он не смог:
— Ты же хочешь, чтобы я отдал Полинику то, что мы создали, и то, что еще предстоит сделать?
Спорить с Этеоклом у меня нет сил, да и не затем я сюда пришла.
— Ты просил меня изваять скульптуры нашей матери, я сделала два барельефа, вот они.
Из огромного мешка, который Железная Рука помог мне донести, я извлекла оба барельефа. Я вдруг испугалась, какие они тяжелые, какие большие и насколько ощутимо в них Иокастино присутствие. Я не сразу определила им место и не нашла ничего лучше, как прислонить их к макету крепостной стены и фиванских ворот. Тотчас я пожалела об этом, но было поздно: оба барельефа уже нашли свое место в стене. Встав по обе стороны укрепленных ворот, они стали гигантскими, исполненными противоположного смысла, образами города. Они дышали любовью к Иокасте, но вместе с тем явились доказательством неустранимого антагонизма между моими братьями. Маска безразличия слетела с Этеоклова лица, и, пока мы вместе рассматривали барельефы, все чувства проявились у него на лице. Вышли ли эти барельефы из-под моей руки или, придя из отстраненной глубины человеческого существования, стали новым воплощением образа нашей матери?
— Никогда бы я не осмелилась исполнить эти барельефы, если бы ты не попросил меня, Этеокл, и если бы Исмена не поддержала меня.
— Ты больше нас любила мать, Антигона.
— Когда я работала над барельефами, я поняла, что Полиник не сможет прервать нить, которая все еще связывает его с нашей матерью. Если будет война, он и тебя увлечет за собой, тебя, всех нас — в Иокастину гибель.
Этеокл не отвечал, молчание объединяло нас какими-то счастливыми узами и тяжелейшим грузом ложилось на наши плечи.
— Чего ты ждешь от меня, Антигона? — спросил он в конце концов.
— Сделай первый шаг к Полинику.
— Я и делаю его, я заказал тебе барельефы. Я отправлю тебя с ними к нему.
— Я пойду, но что я смогу передать от тебя Полинику?
— Хватит и барельефов. Если Полиник захочет их увидеть, он поймет, какую он всегда отбрасывал тень на мою жизнь и что я тоже имею право на частицу света.
— Эта частица — Фивы.
— Только Фивы.
— Тебе нужен этот город, чтобы вынести существование Полиника.
— Не просто его существование, Антигона, а свободу его существования. Именно эту Полиникову свободу я так любил. Она была мне тягостна, непереносима, но я все еще люблю ее. Как Иокасте, Полинику достаточно существовать, чтобы быть свободным и царствовать. Но теперь это уже не так, из-за меня, которому всегда надо было прилагать столько усилий, чтобы занять свое место и показать, что я имею право на самостоятельное, независимое существование. Как Эдип, я должен без устали трудиться над загадкой, которая толкает меня к разгадке. Полинику всегда все было ясно, но я сумел загадать ему загадку, достойную его, и эта загадка — я сам. Ему не понять, как я, столь чувствительный к его чарам, к его гениальности, иногда даже — к доброте, мог неустанно бороться с ним, создавать ему неудобства, даже смущать его уверенность бытия, подвергать сомнению его божественное право, избранничество. Ему никогда не понять этого. Он знает, что я всегда буду мешать ему стать новым воплощением Иокасты и хозяином памяти о ней. Такова отведенная мне роль, таково чрезмерное требование моей ненависти и моей несчастной любви к нашему несравненному брату. Человек этот, созданный для счастья, не был предназначен для страданий. Теперь же, по моей вине, он страдает так же, как и я, и это справедливо.