Шрифт:
Второй признак — апатия, сворачивание интереса к миру-вне-себя. Пацан замыкается на ВОПе. Вроде живет, как все, ходит, курит, смеется, в нарядах мерзнет, копает. Но иногда — сидит, уставившись в одну точку. Или постоянно хочет прилечь. Или не реагирует на то, на что реагировал раньше. Если отказывается ехать в увольнительную на полдня или на целую пару дней в Волноваху, и даже в Новотроицкое в магазин его не вытащить — хреновый признак, честно. Нужно его в отпуск.
Третий — потеря чувства страха. Обычная «болезнь передка». Мы перестаем бояться. Мой ротный пошел на «Центральный», услышал мину… и даже не присел, не говоря уже об укрытии. Ему показалось, что она далеко упадет. Она и упала далеко. Метрах в пятидесяти. Люди не носят броню, или вытаскивают плиты, бо тяжело и неудобно. Во время обстрела кто-то может спокойно выйти из блиндажа и пойти, например, отлить. На дороге, которая насквозь простреливается, встречаются люди из нарядов и начинают стоять и п.здеть полчаса. Выйти на край террикона и рулить квадриком, бо так связь лучше. Вокруг пули шмякают о камни, но он стоит и водит квадрик над сепарскими позициями, бо надо снять свежее видео. Это не храбрость, нет. Это стеклянная стена, вырастающая между нами и окружающим миром, мешающая нам адекватно реагировать на все, что происходит вокруг.
Мы становимся злы, раздражительны и упрямы. Мы орем друг на друга, мы сами не понимаем, что загнаны в крайнюю степень усталости.
Мне хочется лечь и никого не видеть. Я не хочу говорить по телефону с родными, не хочу курить, не хочу есть, я ни черта не хочу. С каждым этим чертовым днем несмотря на все попытки остаться людьми мы понемногу умираем, превращаемся в автоматы по отработке ежедневных задач, кусочки наших «я» выпадают и тонут в грязи Донбасса. Я полгода здесь — я устал, и я сам этого не понимаю. Я — расчетно-наводящая приставка к оружию, я экономлю чувства точно так же, как и силы.
Нам нельзя сейчас к нормальным людям, мы злы, недоверчивы и агрессивны даже по отношению друг к другу. Мы живем уже чисто из принципа, ну и потому, что мы привыкли быть — здесь. В двадцать первом веке, посреди огромной страны тысячи мужиков привыкают жить в дырках в земле, мыться от случая к случаю едва теплой водой, есть мерзкую хрень, которой кормят солдат в нашей армии, ездить на издыхающих тридцатилетних грузовиках и в счастливом, богатом варианте — на волонтерских корчах, где работает три передачи и в лучшем случае одна фара. И при этом выполнять боевые задачи. Я вспоминаю об этом каждый раз, когда смотрю в сети очередное интервью очередного нардепа или высокого военного чина — эй, мы здесь, мы люди, живущие в земле и видящие семьи четыре недели за год. Минус дорога.
День.
— Какие еще стволы? — я слышу в телефонной трубке глухой голос рависта.
Танцор вздыхает, и это я слышу гораздо лучше.
— Ладно, — говорит коммандер. — Мы зушку сдали?
— Сдали, — опять равист. Монотонен и спокоен.
Хрупкая весна шестнадцатого срывается то на дождь, то на солнце. И грязно — но терпимо. И холодно — но не до ледяных пальцев. Вымершая улица Старогнатовки тускла и абсолютно безнадежна, и несколько человек, стоящих рядом с грязной военной машиной, переминаются и потирают руки совершенно машинально. В блеклой траве окурки «Прилук», какие-то грязные банки и лютейшая безысходность третьей весны войны.
Я вжимаю телефон в ухо, с трудом разбирая диалог двух мобилизованных военных. Связь дерьмовая, но меня это абсолютно не раздражает. На войне оно так быстро получается — не злиться, что связь плохая, а радоваться, что хоть какая-то есть.
— Значит и стволы к зушке сдали? — наполягає коммандер.
— Да. Два, — равист непреклонен.
— Четыре. Два стояли и два запасных.
Дым на секунды окутывает пальцы и уносится куда-то в сторону сепаров. Самое частое, что делает пехота на передке, — это курит. Нет смысла покупать дорогие сигареты — все равно курить будешь все, что дымится.
— Номера есть? — наконец сдается равист.
— Мартин? — говорит Вася в трубку.
Я несусь в старый курятник, подлетаю к ящикам и хватаю бумажку, на которую выписаны номера. Рыхлая сырая субстанция ползет под пальцами и равнодушно распадается в нечитаемую бумажную хрень… достаю ручку из кармана, купленную полчаса назад в «нижнем» магазине в Старогнатовке, и начинаю переписывать номера на ладонь.
К чему долго привыкал — это к грязным рукам. К каёмкам под ногтями. Влажным салфеткам вместо душа. Казалось бы — ну банальнейшая бытовуха, да? Оказывается, чччерт, как же мы от нее зависим-то… Гелевая ручка, открытая ладонь, телефон прижат плечом к уху и автоматный ремень неудобно так впивается в шею. Но снимать я его не буду — лучше так потерплю, чем забыть где-то зброю. Не могу уже без оружия. Вообще не могу, оно на каком-то таком уровне записалось в подкорку, что непонятно, как потом на гражданке жить. Но до гражданки далеко.
— Мартин, какого хера? — коммандер подгоняет, ага.
— Полминуты.
Вася недоволен, он бесится и хамит. Это нормально — он злится, потому что равист завтыкал вписать в накладную два ствола к зушкам, и мы теперь, вместо того чтобы заниматься дооборудованием позиции под Докучем, торчим уже два часа на складе РАО. Обижаться не имеет смысла — на командире роты дикая ответственность, и он, хочешь-не-хочешь, иногда срывается. Правда, все чаще и чаще.
Номера выписаны, щелчок камеры, отправить.
— Смотри фб, — говорю я и отключаюсь.
Закуриваю — ну понятно. Пинаю ногой раздавленную улитку к АГСу, спотыкаюсь и бреду к светлому прямоугольнику выхода.
Фотка ладони улетает. И мало кто в тот момент об этом думает: ее электронная копия падает в память покоцанного китайского смартфона и потом, год спустя, попадется мне на глаза.
А я все еще не могу привыкнуть к грязным рукам. Иногда так странно… Оттираю их, изводя ужасающее количество влажных салфеток, и все равно — бесит это.