Шрифт:
— Ха-ха-ха! — засмеялся Петро, радуясь так, будто и у его козы наконец вырос хвост. — Да ведь я теперь с этим брылем такие цацки буду добывать, добывать и всем раздавать, а потом догонять — и еще оделять! Ты глянь! — булькал смехом, будто индюк, Петро Кандыба. — Пятый год на голове ношу и ничего такого не знал! А ведь я его в Калиновке купил на базаре, с машины торговали этими брылями, покупатели не очень-то и брали, а я взял. Хома Хомович, это какая же фабрика выпускает такие брыли, а? Жаль, ярлычок не сохранился, а то бы я теперь повсюду скупил эти брыли! Ведь они же, наверное, все такие, как рог изобилия, эге? Крутанул, а из него и посыпалось, эге? А можно, чтоб из него не только цацки сыпались? А чтоб еще сыпались ковры и хрусталь, золотые туфельки и запчасти к телевизору? Это ничего, что шляпка маленькая, ведь сила у нее должна быть великая, правда? И пусть бы горилочка из брыля полилась, и красная икра посыпалась, и домашняя колбаска, и буженина, и всякая всячина!
Прижимал Петро тот рисовый брыль к груди, заглядывал внутрь, целовал — и просто не верилось, что может так легко помутиться ум у человека, который еще совсем недавно выглядел как аршин, одетый в синий бостоновый костюм. Крутил этим брылем и так, и сяк, и наперекосяк, и ему казалось, что вот-вот из этого что-то получится, вот-вот посыплются всякие чудеса, пара за парой, пара за парой, а позади — сразу три! Может, для этого не хватало лишь тайного заклинания, потому что ведь Хома умеет заклинать, возможно, надо просто сказать себе под нос: «И носи, Солоха, не переноси!» Или: «Фесь! Вот тебе и весь!»
Лавочник все вертел и тряс брыль, а тот оставался глухим и немым, и единственное, что из него выпало, — так это пушистое перышко, которое Хома нашел на полу.
— Научи своему умению, Хома, ведь тебе научить легче, чем попу проиграть приход!
— Эге ж, тебя только научи, а потом тебя и скрутит, как у попа живот.
— Брыль мой? Мой! А твой талант… Что там полагается приказывать? Моя покойная баба так приказывала: не тужи о ржи — только мешок держи, наше авось не с дуба сорвалось, а в степи и жук мясо. Поэтому признайся лучше, чтоб и я мог заклинать свой брыль, пускай из него сыплется, словно из рога изобилия. А я бы отблагодарил!
— Ты, Петро, не надейся с вербы груш нарвать, с такого устатку не будет достатку.
— Хома Хомович, барыши наши пополам: брыль мой — талант ваш.
И лавочник, злой от бессилия, вновь принялся мять в жадных руках брыль, и взгляд его скупых глаз стал пустым, словно курятник без петуха, но брыль из рисовой соломки, купленный когда-то в Калиновке на базаре, так и оставался поношенным брылем, не превращался в рог изобилия, сколько его ни трясли.
Грибок-боровичок, посмеиваясь над жадностью яблоневского лавочника, пошел себе прочь из лавки, потому что его ждало в этот великий день много других дел, не совершив которых он никогда не нажил бы себе в веках славы великого народного умельца.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Вот так подшутив над бывшей пройдохой и спекулянткой, а теперь примерной колхозницей Одаркой Дармограихой, посмеявшись над скупым почтальоном Федором Горбатюком, потешив молодую телятницу Фросю с сынком Васильком и заодно разозлив лавочника Петра Кандыбу, наш грибок-боровичок и дальше творил чудеса реальные, потому что ему одному-единственному на весь «Барвинок» и удавалось иллюзии воплощать в действительность. И уже эти чудеса не казались чудесами, потому что, как говорится, затесавшись между ворон, они и каркали как вороны.
Но не о воронах здесь говорится, а об утках. О табуне уток, которые переходили дорогу перед носом старшего куда пошлют, когда он вышел от лавочника Петра Кандыбы. Вслед за табунком уток выступала доярка Христя Борозенная с хворостиною в руке. Загорелая, стройная и спелая, словно пшеничный колос в конце лета, молодица светилась золотым слитком своего привлекательного тела, а под бровями тлел такой жар очей, что Хома даже ослеп на мгновение от этого жара. Прозрев, грибок-боровичок досадливо махнул рукой, схватил неповоротливую утку, вынул из кармана нож, раз — и изрубил ее на маленькие кусочки!..
— Хома Хомович! — испуганно пролепетала доярка Христя Борозенная, и глаза ее стали такими пустыми и желтыми от жалости, словно их ободрали, как молоденькую липку.
— Не бойся, Христя, — не без лукавства ответил грибок-боровичок. — Ибо моя душа не ела чеснока, поэтому и не воняет.
При этих словах он подбросил изрубленную утку вверх — и горюшко ж ты мое, что тут сталось с глазами Христи Борозенной! Уже не были они такими пустыми и желтыми, будто их ободрали, как молоденькую липку. Потому что она воочию увидела, как эта утка из ее табунка, изрубленная грибком-боровичком, в воздухе обернулась вдруг сразу двумя утками — и обе живые. Закричав и захлопав крыльями, они пролетели над головой доярки Христи и опустились в утиную стайку, которая, понятное дело, испуганно переполошилась.
Грибок-боровичок вытер о штаны кровь с ножа и сказал:
— Чего испугались, будто черт ладана? Я добрый. Я такой упрямый в доброте своей, что если утоплюсь, то не ищите меня по течению реки, а ищите выше того места, эге ж, потому что я упрямый.
— Нагнали страху, — призналась Христя Борозенная. — Ведь как оно? Хоть и знаю, что вы народный умелец, да все забываю. Эге, забываю, что от вас можно ждать всякой напасти.
— А я всегда такой учтивый: хоть ты меня в печь, хоть ты меня из печи, а я все одно трескаюсь.