Шрифт:
Когда за ворота я поглядел,
То улицу нашу увидел.
Когда я с улицы вдаль поглядел,
За улицей поле увидел.
Когда я с поля вдаль поглядел,
То луг я зеленый увидел.
На луг зеленый я поглядел,
Черемушник частый увидел.
Вам-то луга, а нам-то — беда.
Когда же черемуха будет, цвести?
Что же украсит ваши луга,
Черемуха если не будет цвести?
Наша-то доля — сиротская доля,
Значит, и песни нам грустные петь.
Что же украсит нам горькую жизнь,
Если и песен не будем мы петь?
— Да-а, ничего не скажешь, красивая песня, — тихо проговорил Григорий Петрович. — Что слова, что напев — чистое золото. А мы, марийские интеллигенты, не ценим своих песен, даже, бывает, стесняемся их петь… Эх, журавли, отбившиеся от стаи!..
Григорий Петрович повесил скрипку на стену, взял со стола книгу, долго листал ее, потом начал читать вслух:
О, родина моя!
За что любить тебя? Какая ты нам мать,
Когда и мачеха, бесчеловечно злая,
Не станет пасынка так беспощадно гнать,
Как ты детей своих казнишь, не уставая?
Любя, дала ль ты нам один хоть красный день?
На наш весенний путь, раскинутый широко,
Ты навела с утра зловещей тучи тень,
По капле кровь из нас всю выпила до срока!
Как враг, губила нас, как яростный тиран!
Во мраке без зари живыми погребала,
Гнала на край земли, в снега безлюдных стран,
Во цвете силы — убивала…
Мечты великие без жалости губя,
Ты, как преступников, позором нас клеймила,
Ты злобой душу нам, как ядом, напоила…
Какая ж мать ты нам?? За что любить тебя?..
— Значит, так-то, дорогой друг Мельшин. Ты словно подслушал мои думы. Да и за что нам любить царскую Россию, — тебе, товарищ, и мне тоже? Ведь тебя двадцатичетырехлетним юношей засадили в Петропавловскую крепость. Тебя приговорили к смерти за то, что ты хотел помочь обездоленным и угнетенным людям. Правда, тебя не убили, смертную казнь заменили каторгой и отправили в Сибирь, на Акатуй. Мгновенную смерть заменили гибелью, растянутой на долгие годы… Да, все так! И все равно ты любил родную землю… За что?!
За что — не знаю я: но каждое дыханье,
Мой каждый помысел, все силы бытия —
Тебе посвящены, тебе — до издыханья!
Любовь моя и жизнь — твои, о мать моя!
Родную мать всегда любишь, какая бы она ни была. Мать и надо любить! В этом ты, товарищ, прав… А я? Почему я люблю свою страну? Разве нам, марийцам, царская, николаевская Россия мать? Нет, она нам даже не мачеха. Для нас она — тюрьма, в которой нам и ды-шать-то свободно не позволяют. Нам предоставлено лишь право платить налоги да посылать, наших братьев в солдаты. Царской России не нужны ни наш язык, ни наша культура.
Кто-то постучал в дверь.
Григорий Петрович прислушался.
Стук повторился.
«Нет, это не ветер», — подумал Григорий Петрович. Он накинул на плечи пальто, надел шапку и вышел в сени. Немного погодя вернулся в комнату с высоким мужчиной. Мужчина был в башлыке и с фонарем в руках.
— Ну и метель, — сказал вошедший. — В такую погоду хороший хозяин и собаку не выгонит из дому.
— Куда же ты собрался, Василий Александрович, в этакую непогодь?
— А вот отгадай… Вокруг твоего дома так намело, что я еле-еле прошел…
— Ладно, развязывай башлык, снимай пальто. Давай-ка я фонарь подержу.
— Нет, Гриша, мне у тебя сидеть некогда. Я, так сказать, посол. А впрочем, пусть немного подождут… — Василий Александрович поставил на пол фонарь, размотал башлык. — Пальто не снимаю, что-то прохладно у тебя.
— Вот уж неправда! Это на улице ветер выдул из тебя все твое тепло. Не впусти я тебя еще минуту, ты бы небось тут же на крыльце превратился в ледяшку, — засмеялся Григорий Петрович.
— Ну ладно, раз так, то разденусь.