Шрифт:
– В молодости им владела стихия. Это было чудо. Теперь он сам владеет стихией. Скажите, кому сейчас нужны передвижнические пейзажи?
– Я навестила его, и он рассказал, как случился инфаркт. Потом читаю “В больнице”. Теми же словами, что рассказывал. Это чудо.
– Когда я в последний раз была у Бориса, он возмущался: в Америке реклама “Принимайте эти пилюли, их прописывал доктор Живаго!”. Говорил: если останусь жив, посвящу себя борьбе с пошлостью. Как будто с пошлостью можно бороться…
Я как-то сказал, что думаю о Блоке. Ахматова оживилась:
– Еще один анти-Блок!
– А кто первый?
– Иосиф!
В тот же вечер об общеизвестном случае, но в каком повороте!
– Блок на железной дороге меня не узнал, подошел и спросил: – Барышня, вы свободны?
В другой раз:
– Не понимаю, как можно писать одно стихотворение до обеда, а другое – после обеда.
Я спросил:
– Вам нравится “Двенадцать”?
Поежилась:
– Похоже. Тогда было хуже, чем в тридцать седьмом году. Матросики ходили по квартирам и убивали.
О Маяковском – тоже общеизвестное, но разным слушателям – по-разному. Мне – точно:
– Жаль, его в семнадцатом году шальной пулей не убило.
К классикам не менее пристрастна, чем к современникам. Все знают, что Пушкин и Достоевский – во главе угла. Лев Толстой – “мусорный старик”. Чехов не в почете:
– У Чехова нет тайны.
Бунин?
– Бунин не мог простить человечеству, что кончил четыре класса гимназии.
О Лермонтове с семейной досадой:
– Бабка проклятая, все юнкерские поэмы сохранила…
Однажды достала из сумочки вырезку и злорадно показала. Портрет пожилого господина – ничего плохого, ничего хорошего:
– Недавно нашли. Дантес в старости!
Болезненное. Об эмиграции:
– Георгий Иванов сидит в Париже, знает, что никто его за руку не схватит, и сочиняет, как господа развлекались. Взгляд из лакейской. А как мы читали “Столп и утверждение истины” – этого он не заметил.
– Придумал, что я ревновала Гумилева – как будто можно ревновать Дон-Жуана!
– У Набокова в “Пнине” пародия на меня:
Но есть роза еще нежней Розовых губ моих. —Антиахматовское направление. Я непристойностей никогда себе не позволяла.
Очень верится, что, когда Вертинский при ней плакался на тяготы эмиграции, получил: “Идите в жопу!”
В руках тамиздатская книжечка:
– Они издали “Реквием” – ну, как вам это понравится? – с портретом Сорина!? [52] К “Реквиему” можно только это. – Она достала заношенный пропуск в Фонтанный дом.
52
В овале молоденькая, кокетливая.
В который раз тиснули там – “без ведома и согласия”. Наполовину в сердцах, наполовину для микрофона в потолке (должен же быть!):
– Не желаю работать на босса!
Когда посадили Синявского и Даниэля, и пианистка Юдина сказала, что русская православная церковь не одобряет печатание за границей, Ахматова глянула тучей:
– Такого не было даже в тридцать седьмом году. Тогда говорили: наверное, он с заграницей переписывался…
Сюда же постоянная присказка из Лескова:
– На Руси христианство не было проповедано.
Ахматова напечаталась не в либеральной “Литературке” (не предложили), а в реакционной эрэсэфэсэровской газетке (позвали). Общественность упрекнула:
– Как вы могли?
Ахматова:
– Для меня это одна фирма.
О прогрессивной “Литературной Москве” и ее редакторе Казакевиче:
– В наше время редактор не занял бы большую часть альманаха своим сочинением.
О передовых эстрадных поэтах:
– Я всех пускаю. Только Евтушенку не пустила. Сказала, чтобы позвонил через две недели.
– Мальчик Андрюша! Всегда у Бориса в углу, как мебель…
Из поэтов ценила – много раз слышал – шесть имен: Тарковский, Петровых, Липкин, Самойлов, Слуцкий, Корнилов.
На первом месте – Тарковский, и за стихи, и за красоту (“Увидела впервые – ахнула”). Петровых – почти родня. Липкин – “великий визирь”. Всех шестерых – под крыло:
– Я Слуцкому говорю, зачем он печатает плохие стихи. – А чтобы не забыли. – Но, по-моему, если печатать такое, как раз забудут.
В конце 1962 именинницей: