Шрифт:
…Каждую весну приводил Трубач свою подружку к родному гнездовью, а вместе с нею много и других журавлиных пар. Длинноногие музыканты дружно заселяли обширное, уютное болото и мирно плодились.
— Курлы, курлы, курлы… — славили они рыбачьи зорьки. И лился с небес на подрастающих ребятишек свет вселенской любви.
Крепко завидовал Юрша крылатым знакомцам. До чего же они изящны в полете, особенно в парящем! Запала в душу парнишке мечта — стать пилотом, да осуществиться ей было не суждено. Три раза пытался поступить в летную школу, и три раза врач-окулист ставил ему диагноз: дальтонизм. Ой, как была права в ту далекую весну сестренка, когда уверяла, что небо синее.
Отслужив армию, Юрша с отличием закончил Иркутское авиатехническое училище, а вслед заочно — институт, и навсегда связал свою жизнь с аэродромами и самолетами. Чтобы любить небо, как журавли, не обязательно быть пилотом!
На берегу озера грустно стоит седой парнишка в синей аэрофлотовской форме. Это Юрша, а точнее — Юрий Васильевич Журавлёв, начальник Управления гражданской авиации Восточной Сибири, известный и уважаемый в России человек. Заглянул мимолетом на денек-другой погостить к старенькой матери, вот и решил наведаться на берег своего детства, где когда-то с озорной сестренкой Вальшей слушали серебряные трубы.
Вроде бы и войны не было, а журавлей не слышно. Озеро обмелело, гольяны в нем перевелись. Теплый майский ветерок печально насвистывает в камышинку о счастливом прошлом. На усохшем клюквенном болоте там и сям, встав на хвосты, покачиваются ядовитые змейки дыма — горит торф.
РУССКАЯ ДУША
Рассказ
Давно я не навещал озеро, давно не выкатывал на шелковистую прибрежную траву матерых карасей — упругих и резвых! — так похожих на живую радугу. И вот, собравшись, отправился к заповедному местечку. Не забыл прихватить и плетенную из бересты корзинку под кислицу: красная смородина в пойме ручейка, питающего озеро, урождалась ежегодно — крупная и прозрачная.
По расквашенному после затяжного ненастья проселку шагать было плохо, грязь ошметками липла к сапогам, мешала идти хлестко. Временами приходилось брести через лужи и, где вода стояла выше голенищ, осторожно обходить бездорожье стороной, проваливаясь по щиколотку в пахоту.
Там и сям на обочинах проселка табунилось мрачное воронье. Алчно разинув желтые клювы, черные птицы жутко сверлили меня хищными глазками; оперение птиц на предзакатном солнце отливало то зеленью, то кровавой голубизной. Кадыки часто пульсировали, как будто крылатые разбойники не летели, а бежали куда-то издалека и вот, запыхавшись от быстрого бега, остановились, чтобы перевести дух и рассмотреть меня: кто такой, куда иду?
Добрался до озера поздно вечером. На берегу горел костер, около него сидел старик и пел песню. Сплетаясь с горьковатым дымом костра, голос, тоскливый и сиплый, как бы стлался по воде и дрожащими искорками гас в мутном улове наступающей ночи. Я остановился под березой, прислушался к песне. В ней говорилось о том, как русский солдат сражался на сопках Маньчжурии и потерял в бою руку, а жена (будь она неладна!) отвернулась от калеки. Повторив особенно жалостливо последние строки, где изменница ушла к другому, старик умолк и вздохнул.
— Здравствуйте, дедушка! — вступил я в круг света.
— Здоровочко, если не врешь, — отозвался он. Из-под ладони оглядел внимательно. — Городской?
— Но.
— Рыбалить?
— Как вам сказать, — смутился я. — И порыбачить, и кислицы пособирать.
— Ну, мать честная! — прыснул старик. — По ручьевку пришел. Ее, поди, зеленцой людишки обдергали, — шмыгнул носом и заговорил серьезно: — Я тоже порыбалить надумал-от. Давненько на озерухе не сиживал. Считай, с фронта… Помню, вернулся в деревню — грудь в орденах, а сам худущий да желтущий — опенок опенком. Руся, старуха моя, тогда еще ядреной бабенкой смотрелась, привезла меня на подводе к етой озерухе раны долечивать. На свежей ушке да на полунице одыбал, паря, — огорченно мотнул бороденкой на противоположный берег. — Скоро питьевую воду из-за границы возить будем. Оказывается, кой встречные планы выполнял, кой повышенную пенсию зарабатывал, тута коровий лазарет отгрохали. Испоганили красоту…
И точно, на той стороне водоема на фоне звездного неба смутно вырисовывалась длинная, крытая белесым шифером крыша коровника. Оттуда доносились приглушенное фырканье лошади, топоток, беззаботный смех женщины, как звон пустого подойника, и сердитый говор мужчины. Над озером белой молнией, шурша, метался лунь.
— Кружил я, кружил, — горевал старик. — Рыбу высматривал. Где там! Квакушки и те в етой помойке передохли. Решил домой вертаться, да натакался в устье ручьишки на карасишек, остался позоревать… Располагайся за компанию — все веселее ночь коротать. — И ласково попросил: — Сходи, родимый, за смородиновым листом, чаишко запарим. Звать-то тя как?
— Анатолием.
— Меня Сидором. Поглубже иди, Натолий, рядом смородину коровенки выкопытили.
Я рвал на ощупь мокрые от росы листья, останавливался и, затаив дыхание, тревожно прислушивался к бормотанию ручейка. О чем ты журчишь, вода? Нам давно непонятен твой древний язык. В погоне за космическими скоростями и сенсациями человечество забыло его, ожесточилось в кровавых распрях, в доказательствах наилучшего государственного строя. Чем больше войн, тем больше болезней и меньше кислорода становится на земле.