Шрифт:
Поставив миску на журнальный столик, я провожу большим пальцем по ее груди в области сердца.
– Он всегда будет там.
Леннон съедает еще одну ложку хлопьев.
– Ненавижу, что его нет рядом.
– Знаю.
Но со временем станет легче.
Притянув Леннон в объятия, я целую ее в висок.
– Ты доверяешь мне?
Замешательство затуманивает ее взгляд, и она наклоняет голову, чтобы взглянуть на меня.
– Да. – Она продолжает смотреть на меня. – Почему спрашиваешь?
Потому что знаю, что поможет ей пройти через это.
Поднявшись на ноги, я беру ее за руку.
– Пойдем со мной.
Несмотря на сомнения, она следует за мной вверх по лестнице.
Однако, когда мы доходим до двери в спальню ее отца, она качает головой и упирается.
– Я не могу туда войти.
Леннон терпеть не может, когда я подталкиваю ее к чему-то, и я все понимаю, ведь чувствую то же самое, когда она проделывает это же со мной. Это чертовски раздражает, и мое первое желание – закрыться ото всех.
Но мы продолжаем заниматься этим, потому что понимаем друг друга… лучше, чем кто-либо.
Для Леннон музыка – терапия, но она засунула ее в коробку, которую не позволяет себе открыть.
Она не разрешает себе творить… но в этом ее сущность.
Музыка придает ей цельность.
Я забрал это у нее, но сделаю все, чтобы вернуть.
В том числе откажусь от музыки. Потому что не смогу быть цельным, пока Леннон снова не станет такой же.
Когда она ломается… ломаюсь и я.
Даже если сам несу за это ответственность.
Повернув ручку, я открываю дверь.
– Доверься мне.
Люди любят ее песню не потому, что ее спел я. Вовсе нет. Они чувствуют ее.
Потому что отождествляют себя с ее болью.
Потому что Леннон вложила все до последней капли в свое творчество.
Потому что ее слова – ее музыка – ее искусство спасло их.
Пришло время, чтобы оно вновь спасло саму Леннон.
Ее взгляд находит пианино, и ее карие, широко распахнутые глаза становятся еще больше, когда она замечает еще один предмет.
Пока Леннон вчера спала, я порылся в шкафу и нашел старый дневник, засунутый в какую-то коробку в дальнем углу.
– Я его не читал.
Однако мне безумно хотелось. Но я не отважился. Не потому, что не мог, а потому, что он принадлежит ей. И только Леннон решает, с кем делиться своим творчеством. Не я.
Повернувшись, я касаюсь ее щеки.
– Знаю, что упрямство досталось тебе от отца, но ты также унаследовала его силу.
Она тяжело сглатывает.
– В последнее время я не чувствую себя такой уж сильной.
Но она сильная. Самый сильный человек из всех, кого я знаю.
– Держу пари, что твой отец тоже не чувствовал себя таковым после смерти твоей мамы. – Я показываю на пианино. – Но он все равно творил.
Вижу, что Леннон хочет возразить, но я пока не закончил.
– Знаю, что легче выйти за дверь. Знаю, что проще оттолкнуть меня и всех остальных, потому как тебе чертовски больно. Что легче поддаться горю и позволить ему одержать верх.
Точно так же, как я поступал со своим чувством вины.
Я медленно вдыхаю и выдыхаю.
– Но кое-кто, кто намного умнее меня, однажды сказал, что нас определяют не наши ошибки… а то, как мы поступаем, совершив их. – Я приподнимаю ее подбородок. – Не позволяй своему горю решать за тебя, Леннон. Не позволяй смерти твоего отца стать его концом, потому что его величайшее творение все еще здесь. И он бы не желал, чтобы ты провела остаток своей жизни, оплакивая его. Он бы хотел, чтобы ты жила.
По щеке Леннон скатывается слеза, и ее взгляд снова устремляется к пианино.
Я вижу желание в ее глазах. Только, в отличие от меня, она может стать не просто сосудом для волшебства.
Она та, кто может его сотворить.
– Прошли годы с тех пор, как я делала что-то подобное. Не думаю, что смогу.
Леннон ошибается.
Она не знает этого, но я подслушал ее разговор с отцом в тот день… немного.
Я не собирался, но, когда он заставил ее спеть свою песню, я поспешил вернуться и прижать ухо к двери, чтобы послушать.
Однако вскоре после этого он произнес нечто такое, чего я никогда не забуду. То, что Леннон нужно было услышать.