Шрифт:
— И что будет? — спросил я.
— Чума, конечно, как заметил господин Трисмегист. Мама как проснётся недовольная — всегда чума, — сказали близнецы, почти в один голос.
— А когда довольная?
— По-разному: одни говорят на неё Белая Госпожа, другие — Зелёная дева… Но вокруг — процветание.
— Что это вы припёрли? — мрачно поинтересовался я, наблюдая, как фигурки забегают в хатку и выбегают прочь оттуда.
— Птичий домик! — радостно сказала Солнце. — В подобные дни выставляют у нас на окно и открывают настежь.
— Внутри зерно? — поинтересовался я.
— Верно, — ответил Месяц. — Вдруг влетит птаха, пусть и малая. Добрый знак.
Бабушка вернулась к нам. Походила вокруг легко умещающейся в не очень большой кухне кареты, щёлкнула пальцами. Поддёрнула рукава. Конские костяки шумно выпустили пар, синий. Бабушка подошла поближе и вдруг села на пол, легко — даже не хрустнув суставами. Села на пол рядом с куклой. Та, напротив, выйдя из оцепенения, развернулась к ней со скрипом, и даже звякнув чем-то…
— Альравун[181], — сказала бабушка. — Хорошо переменил личину. И не узнать…
— Как… — начала Шоколадница, мелко подрагивая тёмным фарфоровым личком. — Откуда? Что?
Бабушка поставила между собою и куклой домик. Птичий. Небольшой, вроде бы и картонный, но, может быть, клеенный из дерева, тёмного.
— Но разговор дальнейший всё покажет, — сказала бабушка кукле. — Теперь посмотри. Что за прелесть те покои! Ты же глобетротта… странник, но тут дом важен. Власна каменица.[182] Такая крепкая дверь, до того же — червона, то одпугивает! Твардыня.[183] Тосковал о такой, знаю. Но всё готово для спочынку… Целый рай панский. Уют и спокуй. Выгоды и вода горячая, в любое из времён. Прислуга с пониманием. Вышкол старый — будут, как ранейше: купать в вине, обряжать в шовковые шаты, дарить золото. Фатели найпрекрасниши[184], уютные, глубокие. Ecть и плед, также свечи. Можно растопить камин.
Домик значительно вырос и приукрасился — плющом и черепицей.
— Постель… — вкрадчиво и веско продолжала бабушка. — Перины, наволочки свежайшие, всегда целые простыни, стеганое одеяло. Бальдахина!
Домик подрос ещё.
— А какие шторы! Абсолютна тьма! Есть римские, есть гардины! Легко з того иметь рассеянный свет — а то одвечна юность. А книги! Сколько книг. Также и замечательные свитки. А что наиглавнейшее — тишина! Тылко сад жимней, панский[185]. И навкруги молчание…
Домик достиг значительных величин, из трубы на его крыше вился аппетитный дымок, в оконцах затеплился свет.
— Вижу, — сказал альраун тоненьким голоском, — всё сказанное тобой — правда… Действительно, всё так — я давно в пути, устала. Устала прорицать вам будущее. Конечное к тому же. Вы утомительны в своей смерти. Устала смотреть, как неразумно пользуетесь временем, распыляете силы, гоняясь за Фортуной. Как жаждете славы… Пустой.
— Ступай, — сказала бабушка. — И мечта твоя сбудется. Потаённая… О свободе. Одпочинешь.[186] Ещё станет возможно причинять боль. Там подземна зала… Много боли. Ты же так любишь чинить живым боль…
Шоколадница слушала бабушку, приоткрыв деревянный рот.
— Но поторопись, — завела свои давние уговоры бабушка.
— Я зайду… — ответила кукла. — И проверю.
Она ловко затопала по наметившейся дорожке, забежала в дом… и…
— Тераз, тепер, — сказала бабушка, обращаясь к сиблингам и волнуясь едва заметно, — берёте тен домик и швыдко до того обряду. Шух-шух-шух! На берегу, из спалением… Предложите тамтым забавку на кострыще… Тамтые будут в счастье — вочевисте чыста жертва…[187] И огонь одчищающий. Будет радость без чумы дальнейшей.
Солнце и Луна, покорные верховной воле, подхватились мигом. Не сказав ни слова спора, собрали с пола короля с королевой, птиц, карету и оленя. Взяли внезапно ставший крошечным и наглухо закрытым домик, раскланялись и были таковы. Маковые лепестки лишь отметили путь их до пряничной двери — и совсем немного дальше.
Бабушка обошла вокруг кареты и даже погладила костяные конские рожи.
Дама в карете сидела прямо, неподвижная и чёрная, она зыркала недобро. Хищная, вязкая на вид дорожка, выпростанная злой куклой, трепетала клочьями и шипела.
— Мое здорование, — сказала бабушка в нутро рыдвана и как-то особо прищёлкнула пальцами.
— Слава навеки… — напряжённо вымолвила дама и осеклась.
— Христу Иисусу, Сыну Господню, — бодро отозвалась бабушка.
— Не могу выговорить имя… — печально ответила дама.
— Ну, — ответила ей бабушка. — Резонно. На устах печать. Был несмываемый грех, ведь так?
— Я давно… — разгоняя голос до визга, начала дама, — в дороге вечной. С тех пор, как глаза закрыла. И слышу весь путь про несмываемый грех. Скажи, вижу в тебе женщину из хорошего рода, скажи мне — в чём же грех? Карета моя раздавила с десяток схизматиков и баб их, и горшки, и сдобы — ну и что? Я слышала их крики и проклятья! Ну и что? Кто они, и кто я? Всякий знай свою дорожку! Так я сказала тогда.