Шрифт:
Не вздумай обрезать ей крылья, идиот.
Она бросит тебя, если ты хотя бы попытаешься это сделать.
Она живёт этой работой.
Как жил ею твой дед.
Будь он сейчас среди нас, она, должно быть, стала бы лучшей его ученицей.
Она любит тебя — насколько вообще способна такая сильная и свободная духом женщина полюбить мужчину.
Она будет прекрасной матерью для вашей дочери.
Но, если ты только попытаешься обрезать ей крылья, она уйдёт.
— Мириам, — говорит он вслух. — Я так хотел её назвать.
— У тебя так кого-то звали? — она вопросительно смотрит на него.
— Нет, — он качает головой. — Нет. Мне просто… просто внезапно подумалось, что это имя подошло бы для нашей дочери.
— Мне нравится, — вдруг говорит она, и он тут же начинает чувствовать то, что называется «отлегло от сердца».
— Да? — робко уточняет он, и она тут же кивает головой:
— Да. Это красивое имя. Оно… сильное. Вроде бы это один из вариантов имени Мария, да?
— Да, — отвечает он — обрадованный тем, что она это знает.
— Марией звали мою мать, — говорит она. — Мою настоящую мать. Кажется, я не рассказывала об этом. Я её не помню и считай не знала… она погибла, когда мне ещё и года не было, — Каролина качает головой. — Это так… так странно. Ведь она была. И это благодаря ей я живу.
«Благодаря ей я живу» бьёт в голову. Настолько сильно, что, кажется, он физически ощущает боль.
Нет, не «кажется».
Он её ощущает.
Но никогда, ни за что на свете он не покажет ей этого.
Ни за что.
Он лишь крепко обнимает её, потрясённый её внезапным откровением — так же, как несколько месяцев назад был потрясён вырвавшимся у неё «Давид… боже… я люблю тебя».
Сейчас он уверен, что это звучало именно так.
— То есть, ты одобряешь? — уточняет он, и она снова кивает.
— Да, — тихо произносит она. — Да.
— Я провожу тебя до работы, — говорит он. — Всё равно у меня сегодня больше уроков нет.
Она тут же соглашается.
Совершенно не споря.
Она продолжает крепко держать его руку.
Тоже как тогда.
Hela. Ken ikh dikh zen haynt?[2]
Давид сам не понимает, зачем он сейчас пишет на идиш.
Он пишет так, потому что так…
…потому что так надо.
Другого объяснения он не находит.
Менее чем через минуту в чат прилетает:
Shlum. Epes iz geshen?[3]
Es iz a fal.[4]
Отец набирает ответ — Давид видит это в окне переписки.
Примерно через минуту в ответ прилетает:
Буду дома после семи. Приезжай, буду рад увидеться.
Он отвечает по-русски, и Давид понимает, почему.
Самуилу Рейхману нереально навязать свои правила игры.
Говори он, Давид, хоть по-японски — отец будет отвечать ему на том языке, на котором сейчас хочет.
Mskhim[5], — отвечает Давид на идиш.
И к своему глубочайшему сожалению понимает, что не без злости.
Не без злости.
— Вижу, ты жаждешь отморозить себе мозги, — кивком головы Самуил Соломонович указывает Давиду на его непокрытую голову.
Тот тут же хмыкает:
— Пап, мне скоро сорок пять.
— Вот именно. А ума на пятнадцать, — отец складывает руки на груди. — По крайней мере, по моим наблюдениям, с того момента, как тебе было пятнадцать или около того, ничего особо не изменилось. Ну проходи, чего стоишь.
Давид качает головой с лёгкой усмешкой:
— Хотел уж было развернуться да уйти. Ну, раз я такой недоразвитый, по твоему мнению, какой уж со мной может быть разговор, — он проходит наконец в комнату, подходит к окну и какое-то время смотрит в него, а затем снова поворачивается к отцу. — Извини, что так нагрянул, но…
— Не стоит, — отец тут же меняет гнев на милость. Подобное у него происходит почти всегда внезапно — так, словно внутри него кто-то нажал на кнопку, переключающую режим. — Не стоит извиняться. Это и твой дом тоже, я всегда тебе об этом говорил.
Давид окидывает отца взглядом. Даже дома, после долгого рабочего дня и несмотря на свои почти семьдесят, тот выглядит холёно. На нём мужской домашний велюровый костюм тёмно-синего цвета. Борода аккуратно подстрижена, ногти явно обработаны в маникюрном салоне. Давиду вдруг приходит в голову, что, узнай он о том, что в отца влюбилась какая-нибудь молодая особа, он, должно быть, не удивился бы.