Шрифт:
Отодвигается Павлик, как от опасности.
— Для чего?
— Ну, разумеется, для искусства. — Снова голос холоден и лицо обыкновенное, бледные пальцы усердно держат палитру, снова все тихо, и все как сон.
«Где я?» — думает Павел растерянно. Странно, совсем странно и бесстыдно белеют перед ним обнаженные женские тела. Точно в море он среди купающихся наяд; точно сговорились все они сгрудиться вокруг него, окружить его, оплести, отуманить; нехорошо — и сладко, нечисто — и заманчиво, греховно — и неотвратимо. Тайное возбуждение вызывают в Павлике эти грубо намалеванные любительские холсты, точно лапы расстилаются над Павликом исполинские лепестки корилопсиса — этот сказочный, никогда им не виданный цветок, да и цветок ли? — распластываются над ним ядовитые кроны, и сладкая отрава каплет с них бисерными каплями, и жало, тонкое, злое, змеиное жало показывается меж тонких оград пасти, под парой зеленых, блистающих изумрудами глаз.
— Неужели нехорошо? Вам нехорошо?..
Павел смотрит: он сидит на мягком кресле, а на ручке его, изогнувшись жарким телом, эта — светловолосая, с улыбающимися зло губами, с взглядами светлыми, отягченно налитыми змеиным ядом:
— Э, нет, только это… больше не надо ничего.
И на следующий день является позировать Павлик, и все дальнейшие дни проходят так же уютно и возбуждающе-странно. Вкусный кофе, торты, печенье, пьянящие духи, эта непонятная белокурая женщина с манящим телом, с узкими серыми глазами, с яркой улыбкой, которая обещает так много, но не дает ничего.
Ничего ей не надо больше от Павлика; только вот этого раздражения, этих утонченных эмоций, незаконченных влечений, переживаний, прикосновений. Студенту кажется это немного обидным и странным: до сих пор женщины подходили к нему прямее и определеннее; более ясно было ему то, чего они желали; кузина Лэри казалась ему теперь, в сравнении с этой новой женщиной, упрощенной и бледной; какая-то болезненность, почти извращенность ощущалась Павликом в Татьяне Львовне; она охотно подходила к нему, и глаза ее блистали, когда она проводила своими атласными пальцами по его волосам. Взглядывал на нее Павел: ее глаза загорались на несколько мгновений, ощущения боли, волнения и сладости прокатывались в них — и сейчас же потухали, точно внутренний уголек в ней уже погасал, и становилась она усталой, апатичной и равнодушной, и тогда работали ее кисти и краски, работали так, как могли, по-любительски неумело, может быть, бесталанно, но вся она охладевала и стихала до новой вспышки.
Раз так случилось, что Татьяна Львовна вдруг, подойдя, обвила его рукой вокруг шеи.
— Что вы? — спросил не ожидавший этого Павлик.
Она не отвечала несколько мгновений, может быть даже минуту, сидя на ручке кресла с бесцветным взглядом закрытых век, не отводя руки от его шеи. Павлик двинулся в удивлении.
— Подождите, — почти умоляюще, дрожащим голосом прошептала она и на мгновение еще теснее к нему прижалась и тут же отошла уже с успокоенным лицом — Вот, вот, — больше ничего. — Она уже сидела и рисовала. — Хорошо в жизни только неполное, неизъясненное… — Голос ее еще хранил следы странного раздражающего волнения, но уже делался спокойным, усталым. — В жизни только это красиво: воображение, недействительность. То, что выяснено, то, что достигнуто, меня не привлекает. Все это — для обыденных, они довольны обыденным; пономарю нужен его молитвенник, звонарю— колокольня… А вот мне… — сладостный, порочный, счастливый смех зазвенел в ее голосе, — мне дорого только отдаленное, только возможность, только намек — все остальное я добавлю к нему сама… понимаете, сама?
Странно, жутко и неприятно было слушать Павлу эти неясные речи. Неприятно взволновывалось на душе что-то, точно от острого запаха ядовитого цветка; возбуждалось тело новыми неосознаваемыми желаниями; казалось порою, что становились понятными переживания этой женщины с порочными движениями и ласками. Чувство неприязни, почти отвращения к ней порою охватывало сердце; Павел уходил от нее с твердым намерением не являться никогда более; но приходило утро, и вновь его влекло к этой женщине, в ее уединенную от всех глаз комнату, заставленную обнаженными телами, точно пропитанную запахом бесчисленных и' бесстыдных женских желаний. И он приходил вновь, приходил смущенный, почти негодующий, но не мог сопротивляться атмосфере греха, его окружающего, и, покорный, сидел перед этой изящной и бесстыдной женщиной, втайне ожидая, что вот-вот она приникнет к нему на несколько мгновений, почти желая этого.
И ощущал он порою на своем лице ее светящиеся сталью и янтарем взгляды. Точно испытывала она его, точно примеряла его сопротивляемость, точно спрашивала его: готов ли он? Может ли? И часто на простодушные взгляды студентика, точно проникая и отражаясь в бесстыдных холстах, проносился ее волнующий, острый смех.
— Что вы? — бледнея, изумленным голосом спрашивал Павел.
— Ничего, я так.
Раз перед вечером, когда лицо портрета было закончено и следовало рисовать грудь, она подошла к Павлику и грубо коснулось бортов его студенческого сюртука.
— Что? — отодвинувшись, спросил Павел.
— Расстегнитесь, мне надо написать грудь! — так же грубо бросила Татьяна Львовна и быстрым движением расстегнула несколько золоченых пуговиц. Воротничок рубашки бело взглянул из-под сукна сюртука, Павлик взглянул на него, ему стало стыдно, он схватил ее руки, сжал их, хотел отбросить — и раздался над ним ее шепот, тонкий, пропитанный наслаждением и болью: — Подождите, не двигайтесь, сидите… так.
Она приникла к нему, ее колени теплели через щели материи; одна рука ее лежала холодная, как мрамор, на груди Павлика под рубашкой, другая ощутимо и бесстыдно приникла к его телу, приникла так, что ее было нельзя откинуть, и сердце Павла забилось, он откинулся к спинке кресла и не мог дышать, пока она не отошла, слабо и удовлетворенно мерцая усталыми глазами:
— Разве — не хорошо?..
Положительно она переворачивала душу Павлика; она обволакивала ее чем-то знойным, тревожащим, туманящим; она заставляла ее дрожать, вздрагивать, извиваться и тут же гаснуть, поникая в неудовлетворенной, жалкой и сладостной боли.
— В субботу вечером у меня соберутся здесь гости. Свои будут, друзья…
И так странно вздрагивал ее голос, что Павел поднял голову.
— Если хотите, приходите.
Он уходил растерянный, подавленный, сбитый, но странно: точно привитая отрава бродила в нем потаенно, несмотря на оскорбленность, негодование и стыд, он почти желал, чтобы повторилось еще раз это же стыдное, что случилось только что.