Шрифт:
В субботу он, конечно, пришел, и пришел одним из первых, хотя и клялся себе десятки раз, что не придет.
В студии было в тот вечер особенно парадно. Во всех углах горели
Конец
лампы, холсты и мольберты были сдвинуты к стенам, образовав цепь голых женщин; посреди пола был разостлан дорогой бухарский ковер, вокруг которого были разбросаны подушки. Даже на полу горела лампа под темным абажуром.
Войдя, Павлик был очень удивлен убранством комнаты, но тут же его удивление сменилось неприязнью: на одной из подушек он увидел сидящего с чашкой в руках желчного экономиста.
— А, дон Родриго! — иронически приветствовал он сочинителя и помахал рукой. — Давно ли из Испании?
Павел покраснел.
— Послушайте, вы меня оставьте, — угрожающе проговорил он.
Татьяна Львовна, сидевшая с молоденькой дамой, похожей на грузинку, вмешалась в пререкания.
— Друзья мои, не ссорьтесь, будьте миленькими для дня моего рождения.
— Повинуюсь, властительница! — сказал экономист и шутовски постучал головою о ковер. Маленькая сгорбленная фигура его в изящном смокинге была отвратительна и жалка.
Еще появились две дамы с двумя кавалерами. Не то были они актрисы, не то художницы, но общее выражение всех женских лиц поразило Павлика: было в них что-то не то согласное, не то отвечающее одно другому, точно все они знали что-то общее — и не говорили, ведали — и скрывали от других до поры до времени; изящно одетые, с белыми холеными руками, с раздушенными телами, они казались экзотическими цветами, которым злая извращенная воля садовника придает неестественный вид: Павлик видел эти зеленые розы, отравленные ядами; видел лилии, перекрашенные в неестественные цвета, и этими изувеченными цветами казались ему странные и жуткие женщины студии.
— Десять часов, а маэстро не является, — сказала одна из дам Татьяне Львовне и улыбнулась большим увядшим ртом, показав синие анемичные десны.
— Он будет непременно, он прочтет свою новую поэму…
Павлик посмотрел на Татьяну Львовну; она скрыла от него все: и день рождения, и приход экономиста, которого он ненавидел, и явление маэстро с какой-то поэмой, которая возбуждала в нем опасение.
Экономист пил ликер, наливая в рюмку наполовину сливок, с наслаждением проглатывал эту скверную смесь; дамы курили пахитоски, но все с волнением посматривали на дверь, в которую должен был войти маэстро. Звонок всполошил всех, но вошедший оказался не тот, кого ждали: черный, похожий на скрипичный ключ господин с прямыми мочальными волосами. Войдя, он ни с кем не поздоровался и, сразу засев за пианино, начал что-то наигрывать негромко и невнятно…
— Фатима, — возгласил желчный экономист и опустил голову, — Фатима! — крикнул он, и глаза его налились кровью…
Не было сомнения, что он имитировал испанскую повесть Павлика: сердце сочинителя замерло в ожидании дальнейшего, нельзя было придраться, следовало слушать; экономист к тому же ошалел от ликера, но тут, на спасение Павлику, задребезжал звонок, и все поднялись с трепетом: в комнату вошел лысый тучный господин с длинными рыжеватыми косицами на висках и затылке, толстоносый, с широкими ноздрями, с круглыми зелеными умными глазками и круглым животом.
Он был в плюшевой оливковой тужурке, в плисовых штанах, какие носили полотеры, в широком кружевном воротничке, спускавшемся на тужурку, с желто-зеленым бантом, свисавшим с шеи на живот. Войдя, он начал целоваться е дамами — в губы, лицо его оставалось сосредоточенным и угрюмым, зеленые глаза бегали, как у рассерженного кота. Усы его свисали над губами, жидкая кудрявая бородка стояла торчком.
Все были смущены, но особенно Павлик. Он разом понял, что попал не в свою компанию. Он, изображавший утопление девиц и переживание мироедов, казался чужим среди этих изысканных, утонченно-приду-манных платьев, перед этой оливковой тужуркой с желто-зеленым бантом То, что в глубине души он называл декадентством, стояло теперь перед его глазами; но более всего он удивлялся тому, как могла издательница, восхищавшаяся его гражданскими темами, принимать в то же время и с таким благоговением декадентского маэстро. Павел обернулся к Татьяне Львовне, — она сияла торжеством, она была польщена, упоена, она казалась расцветшей — и никогда потом ее прелестные глаза не казались ему более пошлыми, ничтожными, кукольными, чем в эти минуты вечера.
Даже желчный экономист, более других независимый, отдал общую дань импозантности маэстро. Правда, он не поднялся с ковра, на котором лежал, но все же пригнулся телом к подошедшему маэстро и подал ему руку со скрытым смущением, небрежно бросивши:
— Наше вам.
Но рассмотреть Павлику теперь было некогда: перед ним стоял сам маэстро с тупо и точно оскорбленно вперенными в него зелеными зрачками глаз.
— Это наш писатель, молодой писатель, — поспешила отрекомендовать Павлика Татьяна Львовна.
— Зады чистописания? — буркнул маэстро, встряхнул и бросил руку Павла и плюхнулся на подушку ковра.
Татьяна Львовна приблизилась к нему с кофе и ликерами. Сопя, как носорог, он жевал печенье, забрасывая его целыми штуками в свой широкий рот; потом вытянул из кармана жидкую тетрадку, испещренную красными чернилами, и все улеглись вокруг.
— Не погасить ли лампы? — спросила Татьяна Львовна.
Маэстро повел бровями, и похожий на скрипичный ключ музыкант погасил все лампы, кроме стоявшей на полу. Зарево густого кармина залегло кругом абажура; при скудном свете, пробегавшем через щели, лица собравшихся показались Павлику тенями мертвецов.