Шрифт:
Из всего того, что говорит теперь Умитбаев, в сердце Павла вклинивается только слово «аул». Как будто бы он уже говорил Умитбаеву о бегстве на родину, теперь новая мысль осеняет его: раньше помог ему Умитбаев бежать от гибели, так теперь он, Павел, спасет от нее друга, он убежит вместе с ним в родные степи, он скроется в них от блюстителей российских законов; правда, маме тяжело будет лишиться сына на продолжительное время, но она первая его благословит и не осудит, он жизнь спасет, жизнь двадцатилетнего, они могли бы пробыть в аулах до лета или предпринять путешествие в Бухару или Хиву, наконец, разве уж так трудно вернуться с новой решимостью к честной жизни? С новым сердцем, благородным и честным?..
— Нет, Ленев, ты уже говорил. На все это надо взглянуть проще. Ты очень благородный и верный, спасибо за все.
Жуткими тенями проносились в сознании Павла эти пестрые встречи с чужими людьми, с накрашенными женщинами, трактирными мужчинами, с озябшими, промерзшими извозчиками и сторожами, которым Умитбаев направо и налево раздавал кредитки.
Не хмелел Умитбаев, лицо его было желтое, точно восковое, с облипшими виски волосами. Чем больше подступало утро, тем большую беспорядочность и торопливость стал проявлять Умитбаев. Он избегал встречаться с Павлом глазами, его смех становился все более резким и напряженным, и в невыразимом ужасе Павел внимал его далекому, осипшему голосу. Павлу больших усилий стоило не дрожать, когда Умитбаев порою касался его холодными ледяными руками, мясо которых, казалось, обвисло на костях и было дрябло.
Шел уже восьмой час утра, голова Павла нестерпимо болела, во рту ощущался металлический вкус, и с ломотою закрывали веки усталые, изрезанные пестротою глаза… Но было жутко напомнить Умитбаеву о возвращении домой. Он чувствовал Инстинктом, как избегал этих слов Умитбаев: он тотчас отстранялся, он начинал говорить и говорил не останавливаясь, и острой, колючей жалостью, унынием и скорбью наполнялось сердце Павла. «Отказать ему? Приблизить его к черте?» Он видел, как стремился одурманить себя, притупить ощущения Умитбаев, разве можно было ему препятствовать в этом?
Еле пробивались на небе сквозь саван снежного покрова желтые, изможденные лучи январского солнца. Как клочья грязной шерсти висели над городом облака. Рассвет медлил, он полз из-за реки, желто-серый и чадный, как воровские глаза, подмигивали из переулков ослепшие блестки керосиновых фонарей. Умитбаев и Ленев теперь шли пешком, последнего извозчика Умитбаев отпустил с бранью, тот прямо заявил, что пора спать, и они брели по безлюдной кривой улице, меж узкой цепи деревянных домов, мимо жалких кривых заборов с циничными надписями, с обрывками афиш, извещающих об «Убийстве в деревне Мортон» или о приказах полицмейстера.
— Ты устал, я измучил тебя? — тревожно спрашивал Умитбаев.
Павел отрицательно качал головою, но так бледно, и подавленно, и жалко смотрело его лицо, что Умитбаев угрюмо смеялся.
— Конечно, я измучил тебя, но отдохнешь… скоро… Проклятый городишко, даже извозчики попрятались.
В восемь часов на базарной площади им попались широкие кошевые сани, в которых баба везла ободранные туши овец и телят. Умитбаев попросил торговку довезти до дому, предложил пять рублей; баба покачала головой, но согласилась.
— Молодые, а забулдыги, — сказала она. — Белое утро, а вы все шлендаете, однако садитесь.
Странно, что губы у торговки были цвета рубленого мяса. Или это было результатом ее профессии?
Сдерживая дрожь отвращения, полез в сани Павел. Ноги его оледенели, когда он садился, закоченевшая рука его уперлась в ужасно рассеченное горло теленка; рука была без перчатки, он торопливо отдернул ее и сунул в карман; движение это не скрылось от Умитбаева. С брезгливым равнодушием он оглядел туши убитых животных и улыбнулся черными губами.
В заваленной битым мясом кошевке было тесно, приходилось сидеть на тушах и упираться ногами в окостеневшие ноги животных. От мысли, что они сидят на мертвечине, что вокруг них мерзлое разлагающееся мясо, Павел испытывал тяжкие подступы тошноты. Потом в голову забрела какая-то еще более безобразная смутная мысль, которую он не мог определить сознанием, что еще что-то мертвое, близкое к смерти здесь, около чего… Чувство тошноты увеличивалось от выбоин дороги, по которым прыгали сани… Наконец он не выдержал и выскочил из кошевки. Теперь было уже недалеко, за углом шла улица, в которой стоял дом Павла.
— Я замерз, ноги оледенели, вот почему я вышел! — извиняющимся голосом пробормотал он Умитбаеву.
Тот молчал и ожесточенно шагал подле. Дыхание его свистело и скрипело, как под ногами снег. Минут десять они шли в молчании.
— Ты ко мне? — спросил Павел только для того, чтобы что-либо сказать.
— Ну конечно! — грубо ответил Умитбаев и хрипло засмеялся. Что-то как пружинка заворчало у него в груди. — А ты не хочешь?
«Ну зачем ты сердишься?» — мелькнуло в голове Павла, но он взглянул на Умитбаева, и сердце его сжалось.