Шрифт:
— И ты божий, и я божий, и божие все. От бога люди родятся, от бога и помирают. Так-то, барчучоночек, птенчик махонький мой.
Тревожно вздрагивает Павлик. Точно читает в глазах этот старчик седенький, старчик умиленный. Глазки у него тусклые, а видит как остро! Словно огонек лампадки внутренней тлеет в радостном взгляде. И смолкой от него пахнет смолкой и хлебцем.
— Вот сказали мне, Федя, что из живота люди родятся! — с острой печалью признается Павел, и голова его никнет. Нехорошо все это и страшно. Как же в книжках сказано, что господь взял глины и дунул?.. Как это понимать?
«Человек не понимает господь понимает, про себя отвечает Федя и моргаег глазами. Бог наш — живот наш, и живот человека священный, маковка моя. «Господи, владыко живота моего»— вот как люди старые понимали. Коли бог над животом моим, чем я опозорен? Чем устрашен я, барчучоночек, коли живот мой бог перстами своими светлыми сотворил? И земли чрево от бога, и человека чрево от бога. И чрево единое Спас-Христосика извело. И нет от бога темного, коли не отемнил человек…»
Растерянно слушает странные речи маленький Павлик. Не разъясняется на сердце тоска, но как голос тихонький на сердце крепко ложится; не яснее становится, но раздумье осеняет. «Коли бог над животом моим чем я опозорен?» И это говорит этакий седенький, горбатый, в лапотках драных… «Нет от бога темного, коли не отемнил человек»… Разве это не так, как в псалтыри написано? Как читал по псалтыри Павлик? Или сам старенький этот сочиняет поэмы-псалмы?
Не примиренный, но успокоенный, отходит Павлик к дому. Волнения не стихли, сомнения не разрешились, этот бог, седой и суровый, все так же далек и враждебен и непонятен; и истории его, и темный гнев помнятся твердо, но голос Федин тихонький, голос просветленный, как ложился, как стлался он благостно по взбудораженной детской душе! Словно ладаном в ней покурили. тишина настала.
Из города пришло письмо от Евфимии Павловны, сестры дяди Евгения, звали Павлика в город.
Теперь писали Елизавете Николаевне, что Павлик в городе будет обласкан и привечен, чтобы отпустили его учиться к тетке вместе с ее другими детьми.
Приписывал и муж Евфимии Павловны, советник губернского правления, человек строгий и важный, про которого все говорили, что он — «голова».
«Достоуважаемая Елизавета Николаевна, пишем вам от искреннего сердца, — стояло в приписке его. — Ничем не стеснит нашу семью Павел: пятеро детей — шестой и не в зачет. И готовиться ему в семье будет способнее к гимназии, а будет хороший человек для Родины — порадуемся первые мы».
Всплакнула над этими важными строками мать Павлика. В готовности сестры приютить Павла она не сомневалась. Но советника— все боялись: не сегодня завтра он будет вице-губернатором, вся семья трепетала перед ним, потому что был он строгий и взыскательный во всем. Теперь же сдержанной лаской веяло в суровом тоне письма; этим немногим словам следовало давать более веры, чем всем ласковым излияниям двоюродной сестры. Приписка эта и порешила окончательно судьбу Павлика.
— А ты, мама, ты, конечно, со мной? — тревожно спрашивал Павлик.
— Да, да, я, конечно, с тобою… — смущенно отвечала мама.
И видел Павел и чувствовал, что не бывать этому, — и по самой простой причине: что не было у них денег на житье. Ведь разве тогда, коли бы деньги были, начинался бы разговор о жизни Павлика у чужих?
— Я, во всяком случае, поживу с тобою в городе, мой маленький, — пообещала Елизавета Николаевна и тихо отошла в сторону.
Там она, подойдя к окну, негромко вздыхала, затем начала кашлять, держась за грудь, — и вспомнил Павлик, что здесь таилась вторая причина, что нельзя было жить в городе маме: доктора велели ей жить всегда на деревенском воздухе.
Кашляла она часто, и глаза у нее в такое время были беспомощные и испуганные, особенно если подле оказывался Павлик. Дна раза со времени их приезда в деревню к ним заглядывал местный доктор. Он внимательно и подолгу выслушивал маму и прописывал как обязательное «деревенский покой и кумыс».
— Даже холод зимний вам будет здесь не во вред, а к вашему здравию, — рассказывал он.
— И на Рождество непременно привезу тебя в город, — сказала еще в день получения письма мама. — Сестра Фима предобрая, дядя Петр Алексеевич тоже, только слушайся его.
В первый день после решения не стало очень смутно на сердце Павлика.
Что ж, ехать, так поеду, сказал он. Еще было до отъезда дне недели, и близость разлуки не теснила души. Но клонился лень к вечеру, темнело в саду и роще, и темнело на сердце Павла. Все угрюмее он становился, не прикоснулся к вечернему чаю.
— Что ты, маленький мой, ты тоскуешь? — спросила мать тревожно.
И, собрав все силы, чтобы быть спокойным, ответил Павел:
— Нет, я совсем не тоскую, мама, тебе кажется это.