Шрифт:
Тамара тоже собиралась долго, не спеша, потом мы медленно дошли до метро. Эскалаторы, платформы, вагоны были заполнены толпами, несли картонные коробки с тортами, перевязанные шпагатом, деревянные палки с бумажными цветами, бумажными лентами, бумажными гирляндами, как будто шла неорганизованная демонстрация, и часто, очень часто попадались на глаза такие же темные, двубортные фигуры, как моя.
За стол сели вчетвером: отец, мать, Тамара, я, поэтому и разговор пошел чисто семейный.
Отец, как всегда, точными вопросами собирал информацию, анализировал ситуацию, делал выводы и прогнозы.
– Как самочувствие, Валерий?
– Спасибо, хорошо.
– Что значит хорошо? Лучше, чем полгода назад, или хуже, чем когда ты был полностью здоров?
– Как у космонавта.
– Понятно. Что говорят эскулапы?
– Выпустили на волю. Очевидно, я в них не нуждаюсь. Снимки хорошие. Очаг распался.
– Как распался?
– не поняла мать.
– Ну, было что-то вроде нарыва на легком. Теперь что-то вроде рубца.
– Куришь?
– Бросил.
– Не тянет?
– Иногда.
– С учета сняли?
– Еще год-другой подержат.
– Два года?
– встревожилась мать.
– А лекарства ты должен какие-нибудь принимать?
– Нет.
– Вот это хорошо, - удовлетворенно сказал отец.
– Значит, действительно, сдвиги есть.
– Что с отпуском?
– спросил я у отца.
– Как всегда, раньше октября не получается.
– Значит, лето в Москве просидите?
– Не первый раз. Незаменимый, - кивнула мать на отца.
– Как лето, так он один за всех лямку тянет.
– Надо, - коротко отрезал отец.
– Ну, хорошо, хорошо. Ты тетю Клашу, соседку нашу по Потылихе, помнишь?
– спросила мать у меня.
– Помню.
– Хотим сарайчик у нее на лето снять. Хотя бы на субботу, воскресенье выбираться. Совсем недалеко - электричкой полчаса да еще минут десять пехом. Речка, лес... Приезжайте, всегда будем рады.
Я покосился на Тамару. Она ответила безучастной, блаженной улыбкой. Могла бы моих стариков пригласить на свою дачу, вот где сарайчиков хватает.
Мать поняла мой взгляд по-своему.
– Скоро?
– В конце июня будет семь месяцев, вот и считайте, - тихо сказала Тамара.
Хорошо, что есть телевизор в доме. Можно сделать вид, что очень увлекся передачей, хотя на экране мелькали какие-то самодеятельные, бутафорски разряженные ансамбли песни и танца.
– Пойдем-ка, что я тебе скажу, - мать увела Тамару на кухню.
– Как твои творческие успехи?
– осторожно спросил отец.
Он не одобрял моих занятий кино, боялся, видно, что я собьюсь с дороги, потеряю время, считал, что кино - это только увлечение, блажь, которая с годами обязательно пройдет, но сейчас с ней нельзя не считаться.
– Работал, - вяло ответил я. Разве ему расскажешь о живописце Болотникове, герое моего сценария? Не поймет. А если отец не поймет, то кто?
Отец как будто угадал мои мысли о художнике.
– Ты в "Известиях" недели три назад статью об абстракционизме не читал?
– Нет.
– Почитай. Советую.
– О чем она?
– Вредное это искусство - абстракционизм.
– Папа, как искусство может быть вредным? Цель его - облагораживать людей, иначе это не искусство.
– Правильно. Вот в "Известиях" и написано, что абстракционизм - не искусство, а вредная для народа живопись. Народу она непонятна, значит, не нужна.
– Непонятно - не основание, чтобы сказать, что что-то плохое и вредное. Пусть художник пишет, как ему бог на душу положил.
– Так, как они малюют, так и я смогу.
– Смоги. Попробуй.
– Вот Шишкин - настоящий художник!
– Фотография.
– Я бы себе в дом такую пачкотню ни за что не повесил бы.
Я оглядел стены комнаты: отрывной календарь с красной цифрой числа на сегодняшнем листке да керамический львенок на телевизоре - пусто, далековато до любителя и ценителя живописи. Когда отец в последний раз был на художественной выставке? Кого он знает из современных художников? Про Пикассо, наверное, слышал, а вот Поллак, Брак, Клее... Но о живописи, тем более модерне, рассуждает смело - в "Известиях" все сказано, куда идти, что хорошо, что вредно.
Я молчал.
Потом спросил. Наверное, с той же интонацией, с которой он интересовался моими творческими успехами:
– Как на работе?
– Опять назначили пропагандистом. Пятый год подряд, - с оттенком гордости сказал отец.
Я смотрел на него и думал - какой же ты у меня, батя, правильный, сил нет. Люблю я тебя, родной ты мой, но все-таки не трогал бы ты лучше того, чего не понимаешь. Знаю, некогда тебе было в своей жизни, нелегко тебе все давалось, время твое было такое. Голодали, сидели, воевали, строили. Ради чего? Ради будущего, ради меня. Вот я и пришел. И ты любишь меня, и ты боишься, чтобы я не наделал глупостей, не увлекся вредным для на рода абстракционизмом, за это еще и посадить могут, вот и даешь мне готовый рецепт, как жить: капитализм гниет, социализм стро ится, раз в газетах напечатано, значит, так и должно быть. И не иначе. Верь, не размышляя, не сомневаясь, легче будет жить, а ведь за легкую жизнь и боремся... Я вспомнил, что в Африке, в черной, страшной Африке, члены племени так верят своему сельскому колдуну, что если он прикажет умереть, то здоровый, крепкий воин ложится и умирает. Потому что верит очень. Не сомневается.