Шрифт:
— Давай, Мстиславич, покажи им! — крикнул Пифагорыч из-за спины.
Млад сделал шаг, потом еще один, расстегивая полушубок. А потом песня грянула над ним, как последнее, что осталось от наваждения, и взяла за душу — в последний раз. Он перестукнул каблуками по натоптанному снегу — вместо горечи злость стиснула ему кулаки, и скрипнули зубы. Хоровод пошел в противоположную сторону, кружа голову. Млад раскинул руки и поднял лицо к небу, цепляясь за разгорающийся жар песни — все, что оставалось ему от этого мира, который рушился с грохотом пушек и проседающих горящих крыш. Он хлопнул в ладоши, и зацепил пальцами голенище сапога.
— Давай, Мстиславич!
И он, наконец, дал, отбросив полушубок на снег. Он плясал так, словно от этого зависело будущее, которого никто не знал. Он отбивал ногами сумасшедший ритм, он шел вприсядку, он стучал ладонями по коленям и сапогам, заглушая музыку, он кружился и ходил колесом, и снова бил каблуками по снегу, закидывая руки за голову, и снова шел вприсядку. Это была веселая песня…
Перед глазами мелькали лица мертвецов. И ничто не помогало сделать их живыми. Млад плясал из последних сил, выдавливая из себя задор, хватаясь за ускользающее настоящее, которое перестало быть явью. А будущее огненным заревом сжигало его, поглощало, накатывало волной, и мяло, как тяжелая конница сминает копейный строй…
В центре стола стояло блюдо с зажаренным поросенком, горками лежали нарезанные пироги, сладкая кутья в глиняном горшке исходила горячим паром, меды в расписных кувшинах и вина в пыльных бутылках возвышались над яствами. Когда Добробой все успел?
Шаманята одевались в приготовленные наряды — медведя и журавля. Постарались они на славу: голову медведя выдолбили из деревянной колоды и обклеили мехом, журавль щеголял настоящими перьями и берестяным клювом. Младу он чем-то напомнил человека-птицу.
Млад старался не смотреть в их сторону. Он ни на кого не хотел смотреть. Он боялся, что все начнется сначала.
— Ты умница, — похвалила Дана Добробоя, — ты все сделал просто замечательно.
— Спасибо, — кивнул парню Млад, — правда, здорово.
— Да не за что! — расплылся в улыбке Добробой, — общий же праздник.
За ночь двор не оставался пустым ни на минуту: ряженые шли и шли, поздравляли, пели колядки, играли на дудочках, плясали. Дана приглашала их за стол, наливала, складывала в подставленные горшки куски поросенка, заворачивала в полотенца пироги, угощала кутьей.
Млад пил вместе со всеми и не хмелел, делал вид, что весел, слушал их непочтительные шутки, позволенные в этот день, и смеялся вместе с ними. Говорил, что на экзаменах припомнит им сегодняшнее безобразие, что и под масками узнал каждого, а они смеялись над ним, прекрасно зная, что этого не будет.
Он любил их. Он любил их молодость и беспечность, их голоса, их горячность, их наивную уверенность в собственной правоте. Он любил спорить с ними на равных, и не всегда в этих спорах побеждать. Он любил университетские праздники, с их молодецким задором, и тихие вечера в факультетском тереме за кружкой меда.
Он просил ответа у Перуна, а ответил ему Хорс. Ополчение не должно выйти из Новгорода, любыми средствами, любой ценой, всеми правдами и неправдами. Млад готов был сам звонить в вечный колокол, и говорить со степени, поднимая в себе ту силу, которая заставляла людей смотреть ему в рот и идти за ним даже на смерть. Он готов был лечь костьми на пути войска, он был согласен на смерть и бесчестие, только бы ополчение не покидало Новгорода.
Ударивший ночью мороз выбелил инеем лес, университетские терема, дома профессорской слободы, затянул стекла блестящим узором и еле слышно звенел в хрустальном воздухе. Новорожденное солнце медленно выползало из-под снега, трогая розовыми лучами полупрозрачную белизну застывшего мира, морозную дымку горизонта, блеклое голубое небо.
Каждый год в этот день, с раннего детства, Млад боялся, что солнце не взойдет. И каждый раз, когда оно все же поднималось, являя миру свет, слезы радости наворачивались ему на глаза — наивной, детской радости; первобытной, простодушной веры в незыблемость сущего. Он смотрел вокруг и видел, как слезы бегут по щекам тех, кто стоит рядом: люди встречали вновь родившееся солнце, затаив дыхание от восторга.
— Слава! — раздался, наконец, чей-то придушенный слезами крик.
— Слава! — ответил ему другой, чуть уверенней.
— Слава Солнцу! Слава!
— Слава богам!
Студенты обнимались, смеялись и вытирали слезы. «Слава» — гремело в тишине зимнего рассвета, «слава» — отвечали голоса из Сычевки. Новый солнечный год вместе с крепнущими лучами света отсчитывал первые шаги по земле.
10. Князь Новгородский. Перед вечем.
Тальгерт, псковский князь, бражничал с дружиной и встретил Волота хоть и приветливо, но с презрением равного по крови и старшего годами. И Волот сперва смешался под его взглядом, едва не забыв, зачем явился в Псков. Псковский князь был немолод, но далеко еще не стар. Он вышел из рода Великих Литовских князей, но перессорился со своими еще в ранней молодости, ненавидел ливонских «братьев» и поляков. Придя много лет назад на Русь, впечатал нательный крест сапогом в землю, трижды плюнул на него и поклялся служить Пскову и русским богам, по примеру своего великого предшественника. И с тех пор действительно служил им верой и правдой — Борис полагался на него и ничего с ним не делил. Тальгерт никогда не стремился взять больше власти, чем имел, оставаясь для Пскова не более чем воеводой, обрусел, перенял привычки своей дружины, славил Перуна, приносил ему жертвы и с презрением говорил о боге, которому его посвятили в младенчестве.