Шрифт:
– А-а-а! – одинокий вопль.
И общий стон глоток:
– У-у!
Толпа еще раз качнулась, кто сразу не удержался, тот уж и встать не мог, колодники барахтались в удобренной серебром пыли.
– Стоять! – истошно вскричал предводитель, но тут же поправился: – Лежать! – и, багровея оттопыренными ушами, выловил, наконец, запнувшись, искомое: – Не сметь!
– Сюда, хлопцы! – хохотал казак, возвышаясь над толпой. – Ко мне! Вот ваше серебро! Чего там копаться – сюда!
Прежде всех опомнился мирской истукан (который имел то преимущество, что раньше всех ведь и начал собираться с мыслями). Резво подскочил он, цапнул беспризорное блюдо, и принялся колотить широким его днищем по выдающимся головам вокруг, замыслив, очевидно, внести успокоение в умы и привести мятущуюся толпу в более или менее единообразное состояние. Мирская рать, крепкие все мужики, стали взашей растаскивать народ. В попытке уклониться от оловянного громыхания колодники расползались и, надежно связанные, опять валили и душили друг друга. Только звон стоял, смертный хрип да жалостные восклицания ужаса.
Справедливо усматривая тогда первопричину неурядицы в Космаче, предводитель бросился к нему, чтобы стащить за штанину. А тот – вжик! – выхватил саблю!
Завизжали женщины.
Но предводитель, и сам не будь дурак, – отпрянул.
Вжик-вжик заиграл сверкающей саблей казак, ловко ее вращая и перебрасывая с руки на руку. Это опасное сверкание даже истукана, в конце концов, проняло и заставило приостановить умиротворение павших, он опустил изрядно помятое о головы блюдо. Колодники, торопясь воспользоваться передышкой, начали подниматься, словно рыбью чешую, стряхивая с себя серебро.
– Скорее, хлопцы, сюда! – манил Космач.
И клубок колодников, не распутавшись толком, попирая мирское серебро, подался опять на призыв.
До остервенения переживала за всех рогатая женщина в сером рубище, и хоть затолкали ее в гущу толпы, рвалась обратно и прорвалась – с визгом:
– Копеечку съел! Съел ее! – Прыгнула и клещом вцепилась в волосатого колодника, завязанного где-то в середине вереницы.
Лохматый под такой же лохматой, низко севшей на мохнатые брови шапкой злоумышленник испуганно зыркнул. Первое побуждение его было, по-видимому, затаиться среди густой растительности, исчезнуть в подступающей под самые глаза бороде, но, обнаружив ущербность замысла, он переменил намерение и попытался стряхнуть с себя женщину. Высушенное тело ее мотнулось, не отрываясь. Не переставая вопить, она волоклась в общей куче. Мирские не сразу прочухали, в чем дело. Убрав саблю, казак принялся раздавать в протянутые горсти деньги, когда мужики зацапали наконец вора.
– За горло хватайте! – верещала женщина. – Проглотит же, батюшки! За горло! Проглотит!
Тискали ему горло, выкручивали руки и тыкали в рыло ножом, пытаясь отыскать в чаще волос зубы. Колодник отбивался и мычал, не размыкая рта. Товарищи его, подвязанные на общую веревку, не вмешивались в мирское дело, лишь пригибались, уклоняясь от мелькающих кулаков, и безостановочно тянули тем временем к благодетелю – к Космачу. А мужики изловчились заломить закосневшему в упорстве татю шею, растиснули челюсти, окровенив бороду, и кто-то дерзкий запустил в безумно разинутую пасть палец. Одна! Две! Три! Полушка под языком! Задушенный колодник уж и хрипеть не мог, глаза пучились белками.
Казак раздавал, колодники получали, кланялись, сколько позволяла веревка, мирские, разбрызгивая красные капли, мордовали татя.
Напрягшись жилами, повязанная рогатым платком женщина в исступлении ума мелко-мелко дрожала…
когда разнесся ликующий, встревоженный – непонятно какой, озлобленный вопль:
– Воевода скачет!
Широко разметав полы охабня, в узорчатой золотной шапке на соболях, поднимая гонимую ветром пыль, скакал во главе десятка детей боярских и боевых холопов князь Василий. Взбаламученная, возбужденная до беспамятства толпа по всему торгу ахнула, подаваясь первым побуждением врозь, и, однако ж, переменилась и сомкнулась вокруг очутившихся среди людского моря верховых.
– А-а! – злобно дышала толпа, напирая со всех сторон.
Мучительно раздирало Вешняка желание знать, что будет здесь, и необходимость быть там, бежать вместе с перетекающей толпой. Но сторожа прижали колодниц к стене, в стороне от событий, мать сама ничего не видела, не слышала и цепко хватала Вешняка:
– Постой здесь, сыночек! Не ходи, ради Христа-бога не ходи!
Ничего она не понимала, сколько ни убеждай, ни говори, так что даже тюремные ее товарки, чужие люди начали заступаться:
– Да пусть его! Пусть мальчонка сбегает, глянет! Что делается-то, что делается!
По толпе разносились громкие, перекрывающие друг друга крики, и казалось, сейчас, вот сейчас произойдет что-то такое непоправимое и радостное, страшное, злое, ликующее, что не возможно стоять на месте.
– Воевода, кажись, – говорил зачем-то один из сторожей, поднимаясь на цыпочки, хотя никто и не сомневался, что воевода.
Задавленным, исчезающим сипом доносился временами поднятый до крайних пределов голос князя Василия:
– Скоп и заговор… сукины… дети…
А мать впилась ногтями, бессмысленно повторяя:
– Не ходи!.. Не оставляй, меня, не ходи!
– Пусти мальчонку! – сказал сторож, тот что тянулся вверх, опираясь на бердыш.
– Пусти! – загомонили все, отрывая его от матери. – Ничего же не разобрать – пусти! Страсти какие! Да что ж там делается?
– Мама, ты что? – только и успел он сказать, когда его вырвали из отчаянно цепляющихся рук. – Я мигом!
И ввинтился в толпу, убеждаясь, что опоздал, никуда уже не прорваться. Извиваясь, протираясь между людьми, он видел спины, груди и плечи, его стиснули, поволокли, и нельзя было понять куда. Прямо в ухо надрывно кричал стрелец: