Шрифт:
Шлезингер тоже никогда не видел, как я рисую. Уже несколько лет я жил здесь, и вот он пришел в амбар посмотреть, как я пишу. Я приготовил натянутый и загрунтованный холст размерами восемь на восемь и собирался роликом нанести на него Сатин-Дура-Люкс. Выбрал жжено-оранжевый с зеленоватым оттенком цвет под названием «Венгерская рапсодия». Откуда же мне было знать, что Дороти как раз в это самое время покрывает жирным слоем «Венгерской рапсодии» нашу спальню. Но это отдельная история.
— Рабо, скажи, — спросил Шлезингер, — а если тем же роликом ту же краску нанесу я, это тоже будет картина Карабекяна?
— Конечно, — сказал я, — при условии, если ты умеешь все, что умеет Карабекян.
— А что именно?
— Вот что. — Я подхватил немножко пыли, скопившейся в выбоине на полу, и двумя руками одновременно, секунд за тридцать нарисовал на него шарж.
— Господи! — сказал он. — Понятия не имел, что ты так рисуешь!
— Перед тобой человек, который может выбирать, — сказала я. И он ответил:
— Да, это так. Это так.
Шарж я покрыл несколькими слоями «Венгерской рапсодии» и наложил полосы, которые были чисто абстрактной живописью, а для меня, хоть никто об этом не знал, означали десять оленей на опушке леса. Олени находились у левого края. Справа я нанес вертикальную красную полосу, для меня — опять же в тайне для всех — это была душа охотника, который целится в оленя. Я назвал картину «Венгерская рапсодия б», и ее купил музей Гугенгеймл.
Картина находилась в запаснике, когда, как и другие мои работы, начала осыпаться. Хранительница запасника, случайно проходившая мимо, увидела полосы и хлопья Сатин-Дура-Люкс на полу и позвонила спросить, как можно восстановить картину и что было не в порядке с хранением. Не знаю, где она была в прошлом году, когда мои картины начали осыпаться, о чем тогда было много разговоров. Но она проявила готовность признать, что, возможно, в музее не соблюдается нужная влажность или какие-то другие условия. Брошенный всеми и окруженный неприязнью, я жил в то время, забившись, как зверек, в свой картофельный амбар. Но телефоном все-таки пользовался.
— И еще меня поразила, — продолжала женщина, — какая-то огромная голова, которая выступила на полотне.
Разумеется, это был нарисованный грязными пальцами шарж на Шлезингера.
— Известите Папу Римского, — сказал я.
— Папу?
— Да, Папу. Может, это такое же чудо, как Туринская плащаница, а?
Читателям помоложе следует объяснить, что Туринская плащаница — кусок холста, в который был завернут покойник, а на этом холсте сохранился отпечаток взрослого мужчины, распятого на кресте, по заключению ряда компетентных современных ученых, около двух тысяч лет назад. Очень многие думают, что в плащаницу было завернуто тело Иисуса Христа, и плащаница — главная святыня собора Сан Джованни Баттиста в Турине.
Вот и я подшутил над гугенгеймовской дамой — уж не лицо ли Иисуса проступило на полотне, чтобы предотвратить третью мировую войну.
Но она на шутку не отреагировала.
— Да, я не откладывая позвонила бы Папе, если бы не одно обстоятельство.
— Какое же?
— Дело в том, что у меня был роман с Полом Шлезингером.
Как и всем пострадавшим, я предложил ей в точности переписать для музея картину более прочными красками, использовав материалы, которые наверняка переживут улыбку Моны Лизы.
Но музей Гугенгейма, как и все остальные, отверг это предложение. Никому не хотелось испортить курьезную сноску, которой я стал в истории живописи. Еще чуть-чуть повезет и попаду в словари, где обо мне напишут:
кар-а-бек-ян, (муж. род, по имени Рабо Карабекян, США, XX в., художник)
— фиаско, которое терпит человек, когда по причине собственной глупости или легкомыслия, или того и другого, полностью гибнут плоды его труда и репутация.
34
Я не захотел ничего рисовать миссис Берман, и она сказала:
— О, вы просто упрямый мальчишка!
— Нет, упрямый старый джентльмен, который изо всех сил оберегает свое достоинство и чувство самоуважения.
— Ну, пожалуйста, скажите только, какого рода вещь в амбаре — животные, овощи, минералы? — не унималась она.
— Все вместе.
— Большое?
Я ответил правду:
— Восемь футов высотой и шестьдесят четыре длиной.
— Опять вы меня дурачите, — решила она.
— Конечно, — не возражал я.
В амбаре было восемь натянутых на рамы и загрунтованных холстов размером восемь на восемь футов, поставленных впритык друг к другу. Все вместе — я ей не соврал — занимало поверхность протяженностью шестьдесят четыре фута. Это сооружение походило на ограду, разделявшую амбар на две равных части, и не падало, потому что сзади его подпирали деревянные брусья. Это были те самые полотна, которые осыпались и потеряли краску, а когда-то считались моим самым знаменитым, а потом самым печально знаменитым детищем, украшавшим, а потом превратившим в посмешище вестибюль одной компании на Пятой авеню — «Виндзорская синяя 17».