Шрифт:
— Что ты собираешься делать с этим дальше? — спросила покойная Эдит.
— Картина готова, — сказал я.
— Ты ее подпишешь?
— Это ее только испортит. Даже мушиное пятнышко ее испортит.
— У нее есть название? — спросила Эдит.
— Да, — сказал я и тут же придумал название, такое же длинное, как Пол Шлезингер — своей книге об успешных революциях: «Я старался, но не вышло, и тогда все очистил, а теперь вы попробуйте».
Я думал о собственной смерти и о том, что скажут обо мне, когда меня не будет. И тогда я впервые запер амбар, но только на один засов и замок. Как мой отец и большинство мужей, я думал, что умру раньше Эдит. Движимый чувством жалости к себе, я составил для нее причудливую инструкцию, что сделать сразу после моих похорон.
— Поминки устрой в амбаре, и когда тебя спросят, что это там такое белое-белое, скажи, что это последний холст твоего мужа, хоть он и пустой. А потом дай название.
Но первой, всего два месяца спустя, умерла она. Остановилось сердце, и она упала на клумбу.
— Боли не было, — сказал доктор.
На ее похоронах, в полдень на кладбище Грин-Ривер, стоя у разверстой ямы всего в несколько ярдах от могил двух других мушкетеров — Джексона Поллока и Терри Китчена, я отчетливо, как никогда в жизни, видел свободные, вырвавшиеся из плена непредсказуемой плоти человеческие души. Прямоугольная дыра в земле, а вокруг нее стоят чистые и невинные неоновые трубки.
Что это было? Сумасшествие? Конечно.
Поминки мы устроили в миле отсюда, в доме ее подруги.
Муж не присутствовал!
И он не вернулся в дом, где жил так уютно и бесцельно и где его любили без всяких на то причин треть прожитой им жизни и почти четверть двадцатого века.
Он пошел в амбар, отпер раздвигающиеся двери, включил прожекторы. И стал рассматривать все это белое, белое.
Потом сел в свои «мерседес» и поехал в хозяйственный магазин в Ист-Хемптоне, где продавались вещи, необходимые художнику. Я купил все, что только может пожелать художник, кроме того ингредиента, который ему нужно внести самому, — души, души, души.
Продавец недавно появился в Хемптоне и не знал, кто я такой. Перед ним стоял безымянный старик в рубашке, галстуке и костюме, сделанном на заказ Изей Финкельштейном, старик с повязкой на глазу. Циклоп находился в состоянии крайнего возбуждения.
— Вы художник, сэр? — спросил продавец. Ему было лет двадцать. Он еще не родился, когда я навсегда покончил с живописью, не писал больше никаких картин.
Уходя, я сказал ему всего одно слово: «Возрождаюсь».
Слуги покинули дом. Я снова превратился в дикого старого енота, который все свое время проводит в амбаре или около амбара. Скользящие двери держал прикрытыми, чтобы никто не видел, что я делаю. А делал я это шесть месяцев!
Когда закончил, купил еще пять замков с засовами и запер все накрепко. Потом нанял новых слуг и поручил адвокату составить новое завещание, в котором — помните? — указывалось, что меня следует похоронить в костюме от Изи Финкельштейна, что все, чем я владею, перейдет к двум моим сыновьям при условии, если они выполнят небольшую мою просьбу в память их армянских предков, и что амбар следует открыть только после моего погребения.
Жизнь сыновей моих сложилась весьма благополучно, несмотря на тяжелое детство. Как я уже говорил, фамилия у них теперь не моя, а отчима, славного человека. Анри Стил служит в армии, он офицер по связям с гражданскими строительными фирмами. Терри Стил — рекламный агент команды «Чикаго Бэрз», и, так как я владею долей в команде «Цинциннати Бенгалс», мы — футбольная семья.
Сделав все это, я решил, что могу снова поселиться в доме, обзавелся новой прислугой и стал тем выпотрошенным тихим старичком, которому четыре месяца назад задала свой вопрос на пляже Цирцея Берман: «Расскажите, как умерли ваши родители».
И вот накануне отъезда из Хемптона она спросила:
— Животные, овощи и минералы? Все вместе?
— Честное слово, — сказал я. — Вместе. — А поскольку какая же может быть картина без красителей и связующих их живых существ, растений и почвы, никаких сомнений, что там в амбаре — все вместе.
— Так почему вы не хотите показать?
— Потому что это единственное, что я могу оставить после себя. И лучше мне не быть рядом, когда люди начнут судить, хорошо это или плохо.
— Иначе говоря, вы трусите, — сказала она, — и трусом я вас и запомню.
Я обдумал ее слова и вдруг услышал, как говорю:
— Хорошо, пойду за ключами. А потом буду вам очень признателен, миссис Берман, если вы отправитесь со мной.
Мы вышли во тьму, подсвеченную пляшущим перед нами лучом фонарика. Она как-то вся обмякла, успокоилась и преисполнилась благоговения, словно юная девушка. Я же, наоборот, весь напрягся, подтянулся, меня всего распирало от гордости.
Сначала мы шли по дорожке из плиток, которая сворачивала к гаражу. Потом зашагали через заросший сад, по дорожке, проделанной Франклином Кули с его тарахтящей сенокосилкой.
Я отпер двери амбара, вошел, нашарил рукой выключатель.
— Страшно? — спросил я.
—Да.
— И мне тоже.
Напоминаю, мы стояли у крайнего правого конца картины восьми футов высотой и шестидесяти четырех футов длиной. Когда я включу прожекторы, мы увидим ее спресованной в некий треугольник восьми футов высотой, но только пяти футов длиной. С этой точки невозможно понять, что это за живопись — что, собственно на картине изображено.