Шрифт:
Пожалуй, это больше всего угнетало ее. Собственно, два чувства были взаимосвязаны: сознание безнадежности и беспомощность перед приговором судьбы. Она ненавидела себя за беспомощность, потому что была энергичной, сильной, всю жизнь верила в хорошее, в благополучный выход из любого тупика. Но сейчас, в самом важном для себя случае, она ничего не могла поделать.
ничем не могла помочь, потому что знала: выхода нет.
Сереженька обречен. Она задыхалась. Ей нечем было жить, а жить было надо. Прежде всего для него, для обреченного судьбою сына. И не только жить, не просто жить, но и притворяться бодрой, спокойной, чтобы оч, Сереженька, Никита, бабушка, родные, соседи, товарищи по работе, чтобы ее ученики не знали, как ей плохо, как ей горько, какое душевное голодание испытывает она.
И не день, не два, а месяцы и даже годы. Порою ей казалось, что она не выдержит, свалится где-нибудь по дороге к дому, уткнется лицом в снег и застынет в чистом поле. Но тут она вспоминала глаза сына, большие, взрослые, глядящие на нее с доверием и надеждой, и брала себя в руки, и снова притворялась-жила и работала, как будто так и надо, как будто ничего не произошло.
Со временем она вроде бы привыкла к своему состоянию, и окружающие привыкли к изменениям, которые произошли в ней, к тому, что она стала замкнутой, неразговорчивой, хмурой, к тому, что она будто бы спешила домой и вместе с тем не очень спешила-щла медленно, заходила по дороге в лесок, стояла, прижавшись к березе, и смотрела куда-то вдаль, на запад, словно ожидала оттуда доброй вести, радостного света.
Но добрые вести все не шли, все приходили однозначные ответы: "не можем", "не берем", "не лечим".
И из той столичной клиники, на которую они возлагали надежды, тоже пришел отрицательный ответ: "На лето закрываемся, А с осени переходим на другую тематику",
Каждое такое безнадежное письмо оставляло след на лице Веры Михайловны, прибавляло новые морщинки. Она уже будто бы и смирилась со своей судьбой, хотя все ее существо протестовало против черного приговора^ Но что она могла поделать? Если бы ей сказали: войди в огонь, дай себя изрубить на кусочки, отдай всю свою кровь по капле-она бы пошла на это, согласилась бе?
раздумья, ни на секунду не поколебалась бы, не дрог"
нула, а посчитала бы за великое счастье это самопожертвование. Но никто не говорил этих слов, не делал таких предложений. А она устала надеяться, вернее, играть в надежду.
Один Никита не отступал, продолжал писать письма и получать ответы на Медвежье тайно от Веры. Но и ему ато не проходило даром. За одну зиму у него побелели виски, как будто сильные морозы оставили свой след в его волосах. Но все равно он продолжал твердить: "Не может того быть. Пишут же. Есть, говорят, такие врачи. Делают операции, спасают. Все одно ухвачусь за ниточку" Иногда он пытался шутить: "А я как паучок. Меня скинут, а я - цоп за паутинку".
Светлая весточка пришла неожиданно. Принесла ее Софья Романовна. На последнем уроке она вызвала Веру Михайловну прямо из класса, показала письмо.
– Мой бывший сообщает. Его оппонент, живет в Ленинграде. Клиника профессора Горбачевского оперирует "синих мальчиков". Вот адрес.
Лишь осенью пришел ответ из клиники профессора Горбачевского: "Заочно не лечим и ничего сказать не можем. Нужно посмотреть ребенка. О сроке осмотра сообщим особо". Почти одновременно Никита узнал через Геннадия, что там же, в Ленинграде, есть другой про"
фессор, другая клиника, где тоже оперируют "синих мальчиков". В октябре ему вручили на почте большой служебный конверт со многими марками. В нем оказалась большая бумага со штампом, с адресом клиники.
И всего одна строчка, написанная от руки: "Консультации по средам. Профессор Крылов".
Они воспрянули духом. Решили везти Сережу в Ленинград сразу в две клиники. Начались сборы.
Дорога неблизкая. В Ленинград из Выселок не только ребенок, из взрослых-то никто не ездил. Лишь старик Волобуев вспоминал!
– Стало быть, видывал. Из Царского Села. Там мы, значит, неделю стояли. А Петроград, стало быть, ночью проезжали. Теплушки-то закрыты. Голоса слышны.
А Петроград издаля,- повторял он без конца.
– Куды едут-то? Чо едут-то?
– выспрашивала бабка Анисья.
Опять прозоровская изба с утра до вечера была полным-полна. Все интересовались ходом сборов. Дорога предстояла далекая. Случай для Выселок особый, небывалый.
Марья Денисовна терпеливо разъясняла всем!
– Да в самый что ни на есть Ленинград едут. Там доктора отыскались, которые Сереженьку полечат. А Никита насчет билетов гоняет. Всю свою тарахтелку грязью заляпал.
– Чо билетов-то?
– не унималась бабка Анисья,
– Так ведь дорога-то на самый край. Вот и надо, чтобы все как надо. Ведь с ребенком, не шутки,
– Город-то этот в войну шибко страдал.
– Так уж сколь после войны-то.
– Поди, ишшо не пришел в себя... Я вот к чему: на дорогу снабдить надо.
В первый же день сборов соседи понесли в Прозоровский дом кто что-кто шанежки, кто грибочки, кто рыбку, Марья Денисовна не обижала людей, принимала с благодарным поклоном, уносила в подпол, где зимой и летом хранились продукты.