Шрифт:
– Он - хуже любого большевика, господин председатель.
– Зимин пренебрежительно скривил губы.
– Большевики, благодаря своей рабской крови, терпеливы и даже могут пойти на какие-то уступки. Но Востросаблин - дворянин. Большевик-дворянин, представляете! Он гладит по головке босяков, но на нас, эсеров, смотрит с брезгливостью и проявляет крайнее неуважение.
– Скотина золотопогонная, кто бы мог подумать!
– Фунтиков задумался.
– Неужели ему милее холод и голод, чем достаток и роскошь? Этого я никак не могу понять. У него было все, чтобы жить припеваючи - ездить на балы, содержать любовниц, выезжать в Европу, а он связался с босяцкой партией! По-моему, он рехнулся... Как ты думаешь, Зимин?
– Определенно, в какой-то степени рехнулся. Да и ведет себя так, словно Кушка - пуп земли, а он король этого пупка...
Шум на перроне постепенно стал ослабевать. Толпы разошлись на покой - легли спать в зале ожидания, в железнодорожном парке, на скамейках и под деревьями. Только часовые ходили по перрону, останавливаясь то возле штабного вагона, то возле буфета, где сидели арестованные красногвардейцы. Фунтиков ушел в купе и, не раздеваясь, лег...
На другой день, ровно в двенадцать, на дрезине прибыл он с Зиминым на переговоры. Паровоз байрамалийских большевиков уже стоял в условленном месте. Едва остановилась в трехстах шагах белоэсеровская дрезина, из окна паровоза помахали им белым флагом и спустились по лесенке трое.
– Пойдемте, - сказал Фунтиков, приглашая Зимина и телохранителя Макаку.
Парламентеры остановились в трех шагах друг от друга. Матвеев сказал:
– Мы требуем от имени байрамалийского ревкома и от Наркома Туркестанской Автономной Советской Республики выдачи комиссара Полторацкого и немедленного восстановления Советской власти в Асхабаде и Мерве,
– Вот как, - усмехнулся Фунтиков.
– В таком случае, примите и наши условия. Комиссар Полторацкий будет возвращен, когда рабочие Байрам-Али, Чарджуя и других городов Туркестана предоставят асхабадцам возможность беспрепятственно проехать до Ташкента.
– Мы не имеем таких полномочий, - ответил Матвеев.
– Такой вопрос по силам только самому Туркестанскому Совнаркому.
– В таком случае, переговоры считаем законченными. Сообщите о моих требованиях Колесову.
– Фунтиков со своими делегатами развернулся и зашагал к дрезине. Шел, скрипя зубами и сжимая кулаки.
– Ничего, скоты, они еще пожалеют... Макака, скажи Дорреру, чтобы сегодня же организовал суд над комиссаром.
– Есть, Федор Андрианыч.
Вечером Полторацкого вновь привели в штабной вагон. Здесь его поджидала вся эсеровская свора. Приговор был уже готов. Фунтиков сидел за столом, опершись на локти, почесывал щеки.
– Даем вам последнее слово, Полторацкий. Вы обвиняетесь в узурпаторстве, в присвоении власти, в рас праве над временным комиссаром Закаспия Георгием Доррером... Суд помилует вас лишь в том случае, если перейдете к нам, примите нашу программу действий и будете бороться против Советской власти.
– Какие громкие и какие жалкие слова!
– Полторацкий усмехнулся.
– Это все, что вы хотели сказать?
– Да, все...
– Суд выносит обвиняемому комиссару Полторацкому смертный приговор. Кто за это решение - прошу поднять руки.
Подняли все.
– Уведите, - распорядился Фунтиков.
На этот раз его повели не в глухую одиночку камеры, а в железнодорожный тупик, где стоял красный товарный вагон. Боевики распахнули дверь и, втолкнув комиссара в теплушку, задвинули дверь и повесили замок. Полторацкий огляделся. На полу солома, в верхнем углу зарешеченное окно и рядом плошка со свечой. Вероятно, кто-то здесь уже сидел. «Это мое последнее пристанище, - подумал он.
– Отсюда уведут на расстрел. Вероятно, ночью, чтобы никто не видел. Ночью пустят пулю в лоб, и никто - ни Колесов, ни другие товарищи и друзья - никогда не узнают, где я был расстрелян. Уйти из жизни, не попрощавшись ни с кем - как это жестоко... Надо сообщить о себе. Сообщить немедля!» Мысль эта словно оглушила его и разлилась теплой кровью по сердцу, - он вспомнил, что враги по чистой случайности забыли вытащить из его кармана блокнот. Полторацкий быстро достал его и жадно посмотрел на зарешеченное окно, через которое проникали последние лучи вечернего солнца. «Надо быстрее - через пять... десять минут станет темно, и вслепую не напишешь!» Он сел на солому, положил блокнот на колено и стал быстро писать:
«Товарищи рабочие, я приговорен военным штабом к расстрелу. Через несколько часов меня уже не станет, меня расстреляют...» Он писал, сомкнув губы, и все время бросал взгляд на окно, сознавая, как быстро угасает день и подбирается ночь... «Никогда в истории не обманывали так ловко и нагло рабочий класс. Не имея сил разбить рабочий класс в открытом и честном бою, враги рабочего класса стараются приобщить к этому делу самих же рабочих. Вам говорят, что они борются с отдельными личностями, а не с Советами. Наглая ложь! Не верьте, вас преступно обманывают. Наружу вылезли все подонки общества..." Луч солнца скользнул по потолку вагона и наступил полумрак. Полторацкий удрученно вздохнул. «Надо же, село солнце... закатилось». Он прошелся по вагону, шурша соломой, и привлек внимание часового:
– Эй ты, арестант, а ну-ка, сядь!
– послышался недовольный голос.
Комиссар подставил ящик, залез на него и, взявшись за решетку, попросил:
– Слушай, парень, сослужи последнюю службу. Дай спички - свечу зажгу, а то в темноте сидеть невозможно.
Часовой помолчал немного, видно, задумался - дать или не надо, и бросил вверх коробок:
– На, держи! Только, смотри, вагон не запали - сгоришь. Лучше уж от пули - от нее смерть легче.
Полторацкий зажег свечу - вагон осветился тусклым светом, но писать можно. Вновь он сел на солому и торопливо продолжил свое письмо: