Шрифт:
Я не узнавал в сегодняшнем Кожанове того капитана, который когда-то ночью рассказывал о бое у хутора Заветного.
Изменился и Лелюков: стал грубее, я бы сказал, деспотичней, но не утратил своего командирского чутья. Он умел видеть главное, не пренебрегал советами других и к критике относился терпимо.
Кожанов же любил поучать других, но сам не выносил чужих советов. Он понимал смысл моей роли и болезненно это переживал.
– Ну что ж, молодой человек, – как-то сказал он, – если больше меня знаешь и лучше соображаешь, валяй! Мешать не буду – значит, тебе виднее. Поглядим – увидим.
Кожанов пренебрежительно относился к разведке, ограничиваясь сведениями, необходимыми только для его соединения. Политико-моральное состояние частей противника его мало занимало.
Затребованный нами новый начштаба не был прислан Большой землей, а вместо него прибыл пакет с инструкциями и предписание, адресованное на мое имя.
Инструкции привез однажды ночью «авиакомар», опустившийся на условное место, освещенное горящим в банках мазутом.
К зиме мы покинули Джейляву и перешли на семь километров юго-восточнее. На Джейляве оставили Гаврилова с тыловым хозяйством и первую бригаду Маслакова. На новых местах быстро устроили блиндажи, вырыли и утеплили землянки, мне отвели отдельную. Лелюков, по моей просьбе, посылал меня в операции. Через месяц я успел познакомиться со своими отрядами, изучить их, побывать в стычках с врагом.
Щупальцы партизан стали расширяться. Теперь не Мерельбан преследовал нас, а мы не давали ему покоя: вырезали сторожевые посты, громили мелкие отряды. Мы лучше наладили связь с партизанами-соседями, и теперь стыки между соединениями не угрожали нам, как прежде, и возможности изоляции того или иного партизанского района стало гораздо меньше.
Нами была установлена связь крымских татар с турками. Две недели мы сторожили побережье и обнаружили выброску на полуостров турецких агентов. Взрослое население татарских сел, расположенных в горах, ушло в долины, к шоссе, в города. Оккупанты посылали в горные села вооруженные обозы, вывозили зерно, угоняли скот, чтобы заморить нас. Приходилось думать о зиме и активизировать продовольственные операции, с боями отбивая у оккупантов обозы. Захваченное продовольствие и оружие приходилось рассредоточивать по разным лесным похоронкам и минировать базы, что зачастую спасало их от разграбления.
Мы высылали боевые разведки в высокогорные кошары, откуда пополняли наши мясные запасы и вызволяли загнанных туда немцами советских женщин.
Теперь уже Чатыр-Даг по всей своей каменной вершине был обсыпан снегом, студеные зимние облака надолго прицеплялись к скалам, торчавшим, как пальцы, ноги скользили на обледенелых тропах, и вода была так холодна, что от нее ломило виски.
Однажды, позавтракав жареной кониной, мы сидели в блиндаже начштаба, возле железной печи. Пахло неструганым буком, сырой землей, отходившей от тепла, и табаком: Кожанов курил.
В блиндаж вошел ординарец Семилетова, быстрый, стремительный грузин Донадзе. Он передал устное донесение Семилетова о том, что разведчики Молодежного отряда только что привели из высокогорной кошары полонянку.
– Пойди, Лагунов, посмотри, разберись, – сказал Кожанов, усмехаясь. – Лес населен врагами. Могут такую привести девушку – весь лагерь на воздух.
Большая группа партизан собралась возле вечного костра, разложенного у скалы. Партизаны окружили приведенную девушку, ее за людьми не было видно, другие стояли возле Коли Шувалова. Он пил воду из принесенного Люсей кувшина и взволнованно рассказывал, как они освободили девушку в горной кошаре на Яйле.
Саша с кинжалом подполз к двум полицейским, которые вязали черноокую русскую девушку с рассыпанными по плечам волосами, бросился на них и прикончил.
Саша сидел на пеньке, отвернувшись, словно прислушивался к скрипу ветвей.
Я с Люсей подошел к партизанам, окружившим девушку. Она стояла ближе к скале, отмахиваясь от дыма костра, и своими влажными, черными и чуть скошенными глазами жадно выискивала кого-то в толпе.
Я смотрел на девушку, стоявшую у скалы, и вдруг отчетливо вспомнил лунную ночь в ставропольском селе близ степного озера Цаца и топот девичьих черевичек по деревянным ступеням крыльца.
Да, это была Катерина – колхозница из Ставрополья, передававшая письмо Каратазову.
– А нема ли среди вас моего Петечки? – спросила она.
Это ее голос, полный скорби и надежды.
У Катерины не было сейчас сережек, она была одета в рваное платье из простого ситца. Кто-то из партизан набросил ей на плечи шаль с пестрыми стамбульскими цветами. Концы этой роскошной шали упали на землю, и Катерина небрежно наступила на нее ногой, бросилась ко мне с радостным криком.
– Ой, товарищ! – Катерина принялась осыпать меня поцелуями. – Да дайте же мне вас поцеловать! Да это же вы, тот самый товарищ! Да это же вы, дорогой мой! Да это ж вы!
Партизаны засмеялись, а Шувалов помрачнел, покосился на меня, и плеть, как хвост ящерицы, извивалась у его голенища.
Люся уронила кувшин на землю, и бледность разлилась по ее лицу. А глаза, милые ее глаза, сузились и с негодованием вонзились в меня.
Катерина, очнувшись от своего порыва, вдруг оглянулась кругом с тревогой. Верхняя губа ее покрылась росой, и страдальческая гримаса передернула ее лицо.