Tau Mirta
Шрифт:
– Вставай, - Люциус обнял его и потормошил.
– Я голоден, пошли обедать.
Гарри потянулся, прижался теснее и пробормотал:
– Можешь съесть моё ухо.
– Ухо?
– Угу. Левое. Оно мне никогда не нравилось.
Люциус фыркнул и легонько прикусил пожалованную ему мочку.
– М-м… Вкусно. Но мало. Давай и второе.
– Нет, не могу же я совсем без ушей.
– Тогда вставай.
– Может, пиццу закажем?
– Не знаю, что имеется в виду, но уверен: я это есть не буду. Поднимайся.
– Ну попроси Кричера!
– Гарри зарылся в подушку.
– Он вечно пересаливает.
– А ты скажи, чтоб не пересаливал.
– Он всё равно делает по-своему.
– Да, старина Кричер такой, ему не поуказываешь... Эй!
– Люциусу надоело ждать, и он ловко спихнул Гарри на пол.
– Одевайся, тебе говорят!
– Да ладно, ладно...
В этот момент от Молли пришла посылка - яблочный пирог размером с колесо.
– Не судьба, - довольно резюмировал Гарри, заползая обратно в кровать.
– Опять яблоки, - поморщился Люциус, но от своей доли ароматного воздушного пирога отказываться не стал и даже уделил кусочек Элоизе.
На четвёртый день «каникулы» Люциуса закончились, и он ушёл. А Гарри валялся в постели и думал о том, что произошло за эти полтора месяца. Думал о нём. Вспоминал.
Единственное, что он мог с уверенностью сказать о Люциусе: с ним было хорошо. Не всегда легко, но хорошо - всегда. Хотя, многое ли можно узнать о человеке за какие-то семь недель? Гарри считал, кое-что можно. Например, что он любит кофе. Что предпочитает яблоки грушам. А иногда может прийти без приглашения.
Это случалось несколько раз: Люциус влетал в дом, ни слова не говоря, и выражение его лица заставляло думать о захлопнутой в сердцах книге. Гарри не спрашивал, что случилось - даже захоти он, не успел бы. В такие дни Люциус вполне мог швырнуть его на стол и наградить восхитительно долгим минетом; или прижать к стене в гостиной и, приспустив брюки, трахнуть стоя, точно дешёвого хастлера, шепча на ухо непристойности, - жёстко, почти грубо, изматывающе и сладко. А однажды усадил его сверху: Гарри даже испугаться не успел, когда нетерпеливые руки после быстрой подготовки перевернули его и потянули вниз. Опираясь руками и коленями о софу, Гарри медленно опускался, понемногу принимая в себя обжигающую плоть. В этой позе Люциус ощущался огромным, было непривычно и больно, но эта боль каким-то образом придавала происходящему особый вес - так же, как его глаза, не отпускающие взгляд Гарри, сжатые руки и бешеные рывки бёдер. И когда Люциус - впервые - кончил прежде него, Гарри, стиснутый в судорожном объятии, мог лишь потерянно гладить его по растрёпанным волосам. Его не оставляло ощущение, что Люциус открылся, доверил что-то важное, но он бы не взялся сказать, что именно. Словами такое всё равно не объяснишь. Но он понимал, чувствовал, как клокочущая внутри Люциуса тьма рвётся в клочья, сгорает в их общем пламени и оставляет на губах вкус пепла - горькое лекарство от боли. Что-то на грани терапии и ритуала. Или секса и доверия. В такие дни их поцелуи всегда горчили, но это не мешало чувствовать себя живым и очень нужным - несмотря на молчание, в котором они потом брели в спальню, где и засыпали, абсолютно обессиленные.
Они не обсуждали это. Утром рядом с Гарри просыпался прежний Люциус - вспыльчивый, но неуязвимый в своей ироничности. Остроумный собеседник. Внимательный и нежный любовник. И Гарри радовался новому дню, очередному дню с ним, не задумываясь о том, меняется ли что-то в их отношениях и куда они ведут. Когда хорошо, думать не хочется. Хочется просто жить. Но всегда настаёт тот день, когда один уходит, а второй смотрит на захлопнувшуюся дверь и…
В открытое окно влетел взъерошенный комок перьев и обернулся голодной Элоизой. Она уселась на спинку кровати, прожигая хозяина скорбным «накорми или убей» взглядом.
– Сейчас, девочка, - пробормотал Гарри, поднимаясь. Приготовление завтрака размышлений не прерывало.
Последние три дня были особыми не из-за того, что Люциус оставался с ним. Вернее, не только из-за этого. В первую же ночь состоялся разговор, тот самый, которого Гарри надеялся избежать. И не потому, что он предпочитал закрывать глаза на прошлое. Просто два года назад, измученный послевоенным психозом, славой, усталостью и скорбью, он поклялся, что не позволит войне управлять его жизнью. Глупая самоуверенность. Он не собирался забывать обо всём, но не хотел быть грустным, озлобленным и ненавидящим. Так же, как не хотел быть героем, «всё-окей-я-за-вас» парнем, золочёной статуей в атриуме Министерства. Он не хотел носить войну в себе и жить с ней, как с хронической болезнью. И всё же она не уходила и иногда прорывалась, точно нагноившаяся рана - как три дня назад, когда Люциус выдернул его из ночного кошмара.
Сон был один и тот же: Гарри склонялся над мёртвым Седриком, а тот вдруг открывал глаза и улыбался. И Гарри всегда спрашивал:
– Ты не умер?
– Умер, - отвечал он, и улыбка перетекала в издевательскую ухмылку.
– Мы все умерли.
А потом Седрик превращался в Сириуса, Ремуса, Тонкс, Фреда, Дамблдора. Лица сменялись всё быстрее, но тусклые глаза смотрели прямо на него, и растянутые в ухмылке губы повторяли:
– Умерлиумерлиумерли, мы все умерли!
Из мешанины лиц проступала бледная змееподобная физиономия, и Волдеморт шептал:
– Ничего, Гарри. Зато я - жив…
Иногда Гарри казалось, что под видом многоликой твари ему снится его боггарт. Поэтому, наверно, он обычно выныривал из этого кошмара с воплем «Ридикулус!», размахивая руками в попытке сотворить заклинание. Но в этот раз его запястья были мягко перехвачены, и знакомый голос произнёс:
– Даже во сне сражаешься?
Почему-то эта простая фраза мгновенно расставила всё на свои места: Гарри вспомнил, где он, прекратил вырываться и откинулся на спину, пытаясь выровнять дыхание. Люциус осторожно выпустил его и спросил: