Шрифт:
Невдомыми путями приходятъ и текутъ по округ знаменiя, намекаютъ сказанiя. Откуда приходятъ, гд зарождаются, какъ и кмъ?
Есть въ жизни незнаемые поэты. Жива созерцательная душа народа. Не любитъ она цифры и мры и непреложныхъ законовъ. Жаждетъ иного мiра, которому тсно въ этомъ, хочетъ чудесъ, знаменiя и указующаго Перста.
Какой уже день шумятъ и шумятъ старыя деревья парка, - не утихаетъ буря. Два серебристыхъ тополя-гиганта, чт`o стояли у каменныхъ воротъ усадьбы, упали прошлой ночью, и сразу стало неуютно и голо въ саду. Вотъ она, обгладывающая всё поздняя осень. А какъ-будто совсмъ недавно стояли эти чёрныя давнiя яблони въ бло-розовомъ одянiи двичьяго цвта, слушая брачный шёпотъ втра и пчёлъ, неслышно роняя предсвадебныя одежды. Теперь - чёрныя-чёрныя старухи, отовсюду выпустившiя старые костыли-подпоры, чтобы не завалило бурей. Чёрные, обглоданные скелеты.
– А, глядться, свжёхонькiе стояли… - недоуменно говоритъ работникъ Максимъ и носкомъ сапога тычетъ въ изломъ упавшаго тополя.
– Ни гнилости нигд не видать, ни защербинки нтъ.
Онъ пытливо смотритъ совинымъ лицомъ, и его узкiй, до переносья заросшiй лобъ силится уяснить что-то очень значительное.
– Да-а… - выдыхаетъ онъ, покачивая головой, - видно ужъ, дло такое… оказываетъ.
И опять трясетъ головой - ршительно, точно теперь всё ясно.
– Гляньте-ка!
– тревожно говоритъ онъ и показываетъ за садъ, поверхъ яблонь, къ селу.
– Крестъ-то?! Сорвало крестъ-то на колокольн!
Теперь не мшаютъ тополя. Теперь хорошо видно, какъ на купол церкви, точно распятый на синемъ пол, лежитъ, держась обрывками золочёной цпи, знакомый крестъ.
– Сор-вало…
И говоритъ такъ, и такъ внятно молчитъ, что и въ меня начинаетъ прокрадываться смущаюшее безпокойство.
– За деревами-то не видать было, а теперь сразу прочистило - смотри!
Ну, да. Сорвало крестъ, а чтобы усадьба видла, повалило и тополя.
Конечно, это хочетъ сказать Максимъ.
И уже не одни мы смотримъ отъ тополей къ колокольн. Смотритъ и максимова баба, и остановившiй на дорог, у столбовъ, свою лошадь урядникъ, и дв старухи съ котомками, пробирающiяся куда-то по грязной дорог.
– Когда жъ это у васъ крестъ-то снесло?
– строго спрашиваетъ урядникъ, словно мы виноваты - не доглядли.
– Когда снесло… снесло!
– говоритъ сердито Максимъ.
– Вонъ и дерева снесло.
– Плохо укрпили! Васька-пьяница ставилъ… вотъ.
– Этихъ не Васька ставилъ, свжёхонькiе совсмъ… Имъ и падать-то не изъ чего, а снесло!
– предостерегающе-пытливо говоритъ максимъ.
– Да теперь ужъ…
Старухи крестятся, поглядываютъ на Максима, поддакиваютъ укутанными головами и топчутся промокшими лапотками въ грязи.
– Шли, родимый, мы тутось… село-то на горк, у большака-то… - говоритъ одна урядниковой спин, - у самой-то церкви заборчикъ на могилки завалился, на хрестики…
И когда мы вс такъ стоимъ и смотримъ и проникаемъ въ таинственно совершающееся, захватывающее, видимо, и с урядником, который почему-то не отъзжаетъ, двигается на насъ вся растерзанная, въ разбитыхъ, на босу ногу, башмакахъ, старуха. Голова ея безъ покрышки, сдая, растрепанная; коричневая сухая грудь раскрыта; жилистыя синеватыя ноги непрiятно блютъ на чёрной грязи дороги и общелкиваются мокрой, затертой юбкой.
– Адiоты!
– говоритъ урядникъ.
– Опять Губаниху выпустили!
Губаниха манитъ насъ издали и что-то ищетъ за пазухой. Это душевно-больная, буйная въ полнолунiе, когда её прикручиваютъ къ постели полотецами. Теперь полнолунiе близко, Губаниха убжала отъ невстки и будетъ бродить по деревнямъ, бить палкой окна и безпокоить народъ. Её, какъ всегда, поймаютъ верстъ за двадцать, найдутъ, всю истерзанную, гд-нибудь въ пол, гд она «воетъ волкомъ», и привезутъ скрученную верёвками на телг, а она будетъ рваться и стукаться сдой головой о грядки. Изъ башмаковъ вытрясутъ собранныя уцлвшiя копейки.
– Домой ступай, бабушка!
– ласково, чтобы не напугать, говоритъ урядникъ и лзетъ за кошелькомъ.
– Я теб не калачикъ дамъ…
Старуха смотритъ на насъ запавшими красными глазами и отмахивается палкой, чтобы ей дали дорогу. Ударяетъ по урядниковой кобыл.
– Тпррр! Не серчай, бабушка…
– На мёртвое тло, Христа ради… - проситъ старуха и всё ищетъ и ищетъ за пахухой.
Она всегда проситъ - то на новую шубу, то на внучку, то на мёртвое тло. Лтъ пять тому убили ея мужа въ лсу, когда онъ халъ съ лсной длянки. Потомъ, черезъ мсяцъ, утонулъ на Жиздр женатый сынъ, плотогонъ. И опять, тутъ же, ещё новая смерть пришла въ ея домъ - убило автомобилемъ ея любимую дочь, - на шоссе, когда была гонка.
– На мёртвое т--ло-о… - хрипитъ старуха.
Ей никто не отказываетъ: дастъ и урядникъ, и Максимъ. Старухи узнаютъ отъ Максима подробности, долго роются въ своихъ слойчатыхъ юбкахъ, кланяются Губаних низко-низко и подаютъ копейку.
– Свёлъ бы ты её, Максимъ, ко двору… - говоритъ урядникъ, - мн не по дорог.
– Боюсь я её!..
– отмахивается Максимъ.
– Съ ей не справишься.
Онъ даже отодвигается, и на лиц его - жуть. Поглядываетъ то на старуху, то на колокольню. Губаниха усаживается на грязь, стаскиваетъ полсапожекъ и прячетъ копейки. Сдые волосы закрываютъ лицо. Видны теперь синiя и блыя плшины. И такъ чувствуется навороченная надъ этой убогой головой страшная груда кому-то нужнаго горя.