Шрифт:
он счастлив, он польщен, как новичок, теми статьями, которые
недавно посвятил ему Сент-Бев, но жалуется, что, исследуя его
поэзию, тот ничего не сказал об «Эмалях и камеях» *, в кото
рые Готье больше всего вложил самого себя.
Он жалуется, что критик так усердно выискивает в его
произведениях что-нибудь любовное, сентиментальное, элеги
ческое, все, чего сам Готье не переносит. Он говорит, что, выси
дев тридцать три тома, он, конечно, принужден был считаться
со вкусами буржуазии и кое-где вкрапливать чувствитель
ность, кое-где — любовь. Однако Готье прибавляет:
— Две подлинные струны моего творчества, две самые
445
сильные ноты — это буффонада и мрачная меланхолия, мне
осточертело мое время, и я стремлюсь как бы переселиться в
другие страны.
— Да, — соглашаемся мы, — у вас тоска обелиска *.
— Да, это так. Вот чего не понимает Сент-Бев. Он не пони
мает, что мы с вами, все четверо, — больны: у нас только раз
ное чувство экзотики. Существуют два его вида. Первый — это
вкус к экзотике места: вас влечет Америка, Индия, желтые, зе
леные женщины и так далее. Второй — самый утонченный, раз
вращенность высшего порядка,— это вкус к экзотике времени.
Вот, например, Флобер хотел бы обладать женщинами Карфа
гена, вы жаждете госпожу Парабер, а меня ничто так не воз
буждает, как мумия...
— Ну, как вы хотите, — говорим ему мы, — чтоб папаша
Сент-Бев, даже при бешеном желании все понять, понял
сущность такого таланта, как ваш? Конечно, его статьи очень
милы, это приятная литература, очень искусно сделанная, — но
и только! Еще ни разу, так мило беседуя в своих статьях, напи
санных в такой милой манере, ни разу не открыл он ни одного
писателя, не дал определения ни одному таланту. Его суждения
ни для кого еще не отчеканили и не отлили в бронзе медаль
славы... И, несмотря на все свое стремление быть вам прият
ным, как мог он влезть в вашу шкуру? Вся изобразительная
сторона вашего искусства ускользает от него. Когда вы опи
сываете наготу — это для него нечто вроде литературного
онанизма, под предлогом красоты рисунка. Вы только что ска
зали, что не хотите вносить в это чувственность, а вот для него
описание груди, женского тела, вообще обнаженности неотде
лимо от похабства, от возбуждения. В Венере Милосской он
видит Девериа.
В журналистике — честный человек это тот, кому платят
за воззрения, ему присущие, а нечестный — тот, кому платят за
высказывание воззрений, которых у него нет. < . . . >
28 ноября.
Поздно вечером в Люксембургском саду: в уголке сада ста
рая женщина, одетая так, как одеваются люди, скрывающие
свою нищету, лихорадочно срывала кору с дерева и, беспокойно
озираясь, совала ее в карман. Весь вечер, сидя в теплой ком
нате, я не мог отогнать от себя мысли о скудном огне в жалком
камине этой старой женщины. < . . . >
446
4 декабря.
Вот уж три дня, как наш роман «Рене Мопрен» начал печа
таться в «Опиньон насьональ» *. Вот уже три дня, как наши
друзья упорно воздерживаются от разговоров с нами о нем, —
ни от кого никакого отклика *. Мы начали уже отчаиваться,
потому что все было погружено в молчание, но вот, сегодня ут
ром, пришло очень любезное письмо от Феваля, и мы видим,
что наше дитя начинает шевелиться. < . . . >
Признак артистической натуры — это жажда того, что про
тиворечит вашему инстинкту, например, — свержения прави
тельства.
12 декабря.
Доктор Мань только что исследовал глаза Эдмона, и, уходя
от него, мы думаем о том, какой великой гордостью за меди
цину должна наполнять эта возможность сражаться с богом,
эта захватывающая шахматная партия с самою смертью. Следить
за тем, как протекает неисследованная болезнь, спасти кому-
нибудь жизнь, — как все мелко рядом с этим! И как мертва ли