Шрифт:
безумно, ты, наверное, глядя на меня такую сейчас, просто умер бы от смеха.
И мы оба такие худые, мы все мысли договариваем друг за другом. Последний раз ты
ел позавчера, я могу не есть вообще, и непонятно, откуда берется столько сил:
просыпаться каждый день в несусветную рань, чтобы нестись, сбивая прохожих, на
полусогнутых идти до ближайшей очередной (которой тысячной по счету?) лавки, и
можно хохотать, можно рыдать от счастья, можно зарываться друг другу в плечи еще
немного, еще сорок минут, до начала рабочего дня.
Ты сказал, что никого никогда так не любил. Я ответила не помню что. Я спросила, нет
ли под обшивкой сознания дебильных фантазий том, что у них всех всё заканчивалось
скукой и привычкой, а мы с тобой – особенные, мы – боги, мы бы провели пешком через
Анды тех несчастных, живших в горах в разбившемся самолете. Нет ли такой мысли, что
я – возможно, и есть та единственная, что у нас-то точно все будет по-другому.
И ты сказал. Твой взгляд опять стал таким, который мне больше всего нравится –
остекленевшим. Ты сказал, что до последнего не хотел этого озвучивать. И если бы ты
мог быть, хоть в самой бредовой идее, тем самым единственным для меня, я-то у тебя
давно единственная. Та самая. Те самые, кого искали по миру и никогда не находили. И
что у нас точно все было бы по-другому.
Мы встретились под часами, до этого ты сорок минут смотрел на мои окна в нашем с Б.
стеклянном дворце на улице имени Ротшильда. В аэропорту мы купили дорогой и
вкусный латте. Мы были андеграундом – в джинсах и футболках, в кедах, никакого дресс-
кода, такие нереально худые. После занятий впервые ели вместе. Я ела греческий салат.
Ты ел пиццу и наедался одним кусочком. В зале ожидания ты сказал, что больше нет ни
имен, ни фамилий, ни года, ни людей, а есть только мы с тобой как одно целое, потому
что мы с тобой и есть одно целое, и это лето. И ткань, как нам идут любые ткани, и жара,
духота, свалявшиеся волосы, как это все прекрасно.
Ты сказал, какой капец, когда теряешь контроль над собой. Когда знаешь, что любовь
а) умирает; б) превращается в дрянь; но не можешь перестать ляпаться. Ты сказал, мы
влипли.
Мы смотрели друг на друга, пока ели, пока вытирали лоб в душном самолете, ехали,
как мялся воротник, как пачкались глаза. Я сказала. Ты сказал. Все было одно и то же, что
бы кто из нас ни говорил – мы говорили одни и те же вещи.
Ты спросишь меня, какой я группы крови, и на мой ответ скорчишь рожицу: «Ох,
аристократия!».
Тогда
я,
приложив
руку
ко
рту,
изображу
полуиндейца-
полунеандертальца, намекая на первых обитателей земного шара с первой группой крови.
И я решу купить в автомате на перемене шоколадку. Только пружинка заела, и шоколадка
не выпадает в окошечко. Тогда ты подойдешь к автомату и потрясешь его немного, чуть
не опрокинув на себя, и я получу свою шоколадку. Правда, пока ты будешь раскачивать
автомат, я со смехом умозаключу вслух, что, дескать, вот они, методы добывания пищи у
представителей первой группой крови. Ты подкинешь в огонь еще немного дров, для
полноты картины, «чтобы мой образ у Кристабель сложился еще более полноценным», и
покажешь удостоверение, эти водительские права на трактор, или что-то подобное, очень
забавное и сельскохозяйственное.
Я изрисую твою тетрадь краткими резюме: «Monsieur Dantes, geboren am 1 Juni in
Stepnogorsk»9. Буду называть Степногорск Штепногорском. Ты подаришь мне ручку,
голубую с серебряными звездочками, моего любимого цвета и орнамента, она и писать
будет тоже блестками. Ты стырил эту ручку у своего малолетнего сына, стыдно!
Когда мы признаемся что совместная трапеза – это так интимно, вдруг кто-то из нас
сможет разлюбить, увидев, как другой ест? Пицца с греческим салатом топят айсберг
смущения, кажется, мы даже не так уродливы, пережевывая еду, сидя за одним столом
забитый тестом рот напротив рта с оливками. Я цепляю одноразовой вилкой фетаки,
угощаю тебя, а потом ты говоришь, что обожаешь сладкие сыры, такие, например, как