Шрифт:
и его личным делом. Всякое слово и действие секретаря райкома Макарова рассматривалось и расценивалось
как слово и действие руководителя партийной организации, которая его на эти слово и действие уполномочила.
Вот к такой стороне своего нового положения Макаров никак привыкнуть еще не мог; нет-нет да и
собьется, нет-нет да и забудет о том, что он уже не просто Макаров. В партийном комитете завода этого не
было, отнюдь не каждое слово Федора Ивановича рассматривалось там как элемент руководящего указания.
Там можно было оставаться тоже просто инженером. В райкоме приходилось взвешивать каждое слово —
легких, поспешных, необдуманных слов новая должность Макарова не терпела.
Макаров начал день с того, что провел короткое совещание заведующих отделами. Заканчивая
совещание, он вдруг, как это все еще с ним случалось, забыл о своем должностном положении и весело
рассказал об утреннем событии на реке. Радостно-изумленный тон, каким секретарь райкома говорил: “Вот
черти!” — удивил заведующего отделом пропаганды и агитации товарища Иванова. “Хулиганье, — сказал
товарищ Иванов. — Школа кивает на родителей, родители — на школу. Так и получается”. Макаров с
виноватым видом погладил затылок ладонью и отпустил заведующих.
Потом пришел председатель исполкома райсовета, принес показать перспективный план застройки
огромного пустыря, который обезображивал самый центр района. Потом набежало множество текущих дел, о
которых люди, непосредственно в них не заинтересованные, и не знают даже — существуют ли на свете такие
дела.
Когда пробило три, Макаров распахнул дверь кабинета в приемную, чтобы посмотреть, много ли там
желающих повидаться с секретарем райкома партии и поговорить с ним о своих заботах, нуждах, горестях и
недоумениях. Таким приемам он придавал самое серьезное значение; здесь иной раз удавалось узнать о
явлениях, неведомых ни одному из инструкторов райкома.
На стуле возле двери, демонстрируя этим, что она заняла первое место в очереди и никому его не
уступит, сидела бабушка в плюшевом вытертом пальто и в толстом, как клетчатое одеяло, платке, повязанном за
спиной крест-накрест.
Макаров провел ее под руку в кабинет, усадил в кресло. Она молча смотрела на него глазами цвета
поблекшего неба; ее белые сухие веки часто мигали, руки, положенные на колени, мелко тряслись.
— Что ты, бабушка, хочешь? — спросил Макаров, придвинув стул почти вплотную к ее креслу. —
Пожаловаться на кого пришла или помощь нужна?
— Помощь, сынок, помощь. — Бабка кивнула головой. — Вот внук у меня, слышь-ка, непутевый стал.
Должно быть, у нее запершило в горле, она стала кашлять. Макаров подал ей воды в стакане.
— Ну вот, — продолжала она, — непутевый, говорю. Доченька моя, его мать-то, Нюра, того, глупая, не
понимает, что так не гоже парня бросать, живи как знаешь. Отец, зять-то мой, и того глупее рассуждает: меня,
говорит, никто за ручку в пенсионы не водил, а вот, вишь-ка, кто я? Я самый, говорит, знаменитый маляр во
всем городе.
Макаров умел быть хорошим слушателем, он во-время, где надо, поддакивал, выражал удивление или
посмеивался, — ему любили рассказывать.
— Что ж, — продолжала бабка, немножко отдохнув, — от таких родителей доброго не дождешься.
Женился парень в девятнадцать лет, да ладно бы женился, я сама, милый, в шестнадцать лет замуж выскочила,
— не то беда, а другая: что женился-то плохо. Плохо, говорю. Науку нигде не кончил, с половины десятого
класса ушел, чернорабочим, слышь-ка, молодой парень работает, и вот пьет, пьет, глядеть — душе больно.
Говорю отцу его: Вася; говорю матери, дочке своей: Нюра, да что вы, господи боже мой, куда смотрите, дите
ведь родное? А что мы, говорят, сапогом по морде его учить будем, что ли? Отреклись. А я, сынок, не могу так
от родной крови отрекаться. Хожу вот, хожу по людям, правды-подсобки ищу.
— Где же ты была, бабушка, у кого? — спросил Макаров.
— К батюшке в церкву ходила, обещал помолиться. Давно это было, еще по осени. Ну и еще тут ходила,
к мадаме одной. Хвалили больно, помогает, слышь-ка.
— Что за мадама такая?
— Вам, знаю, молодым, смешно, вы неверующие… — Бабка помолчала, пожевала ввалившимися