Шрифт:
— Объясни мне, ты, — она ткнула пальцем в бармена, и тот неприязненно поежился, — мы, вроде, уже умерли. Так какого гиппогрифа нам нужна еда и питье?
Бармен засмеялся и подвинул к ней чашку горячего шоколада.
— Видите ли, мадам, — он улыбнулся, — даже самая прекрасная посмертная награда, даже самая волшебная станция станет чуточку лучше, если там будет самая вкусная еда и самое изысканное питье. Так же и на черных перегонах — душам полагается та еда, которую они заслужили.
— А здесь? — с интересом спросил Невилл. — Здесь еда самая обычная. Не помои, но и не изысканные блюда.
— На станции искупления, — бармен прокашлялся, — души еще проживают свои земные жизни. Им может быть тепло или холодно, они чувствуют голод и жажду, они могут заболеть. Все потому, что эта станция более всего связана с земной жизнью, с вашими поступками и желаниями, с вашим бездействием и безразличием.
— Но ведь это стоит денег? — неожиданно сообразил Невилл. — У нас, признаюсь, их нет.
— Это не стоит ни гроша, потому что эта гостиница — мое искупление. Бесконечное искупление. При жизни я слишком мало интересовался людьми, даже близкие были для меня дешевле самой мелкой монетки. И вот, я здесь, вынужден быть помощником для всех душ, что приходят сюда, и не имею с этого ни кната.
— Почему сюда?
— Мое безразличие не принесло никаких разрушений, чтобы меня можно было отправить на черный перегон. Но и богатство мое не принесло никакой пользы, так что тихие гавани не для меня. Остается лишь гнить с этим отелем вместе да без конца принимать постояльцев с их историями. То, что вы никого не видите — часть моего искупления. Души лишены возможности общаться друг с другом, у них есть лишь я. А у меня есть тысячи чужих историй.
— Но вы ведь давно искупили свои ошибки, — негодующе воскликнул Невилл.
— Не совсем, — бармен покачал головой. — Я все еще не пересилил себя и не научился бескорыстно помогать людям. Никому из своих постояльцев я не дал ни одного совета, ни одной подсказки.
— Ну и правильно, — фыркнула Лестрейндж.
— Спасибо, мадам, — бармен улыбнулся. — Хотя мог бы давно уехать.
— Уехать? — в один голос спросили Невилл и Лестрейндж.
— А, вы не знаете, — он смерил их скучающим взглядом. — Отсюда можно уехать. Когда душа искупает свои ошибки — ее зовут дальше.
— А на черный перегон отсюда можно попасть? — спросила Лестрейндж. Видимо, этот вопрос волновал ее сильнее всего.
— Нет, мадам. Если вы попали сюда, значит, у вашей души есть путь к искуплению. И неважно, сколько вы будете по нему идти, — бармен замешкался. — Простите, я мигом.
Очертания его лица стремительно стали стираться, а тело его стало как будто плоским, вырезанным из белого картона, по которому бежала черная рябь, а до ушей Невилла донеслось знакомое шипение с потрескиванием.
— Веселое местечко, — фыркнула Лестрейндж. — Ну, и чем мне тут заниматься? Кроме вашего хваленого искупления?
— Не знаю, — Невилл огляделся по сторонам, ища хотя бы книжный шкаф. — Судя по всему, здесь нечем заняться, кроме искупления.
— Совершенно верно, — голос бармена доносился до него, словно через радиопомехи. — Только искупление. Ни книг, ни музыки здесь нет, только ваши поступки и мысли, только поиск и переосмысление.
— О, какой ужас! — Лестрейндж притворно всплеснула руками и противно захихикала. — Малыш Лонгботтом, ты тут надолго застрял. Мне нужно очень многое искупить, а я этого делать — прости — не намерена.
— Но вы сказали «Прости», мадам, — бармен вернулся в свой привычный вид, — это уже шажок.
— Это фигура речи, — отмахнулась Лестрейндж. — У тебя есть что—то крепче дурацкого шоколада?
— Здесь это запрещено, — неприятно ухмыльнулся бармен. — Если вы выпьете, то забудетесь, а здесь все устроено так, чтобы вы каждую минуту, каждую секунду помнили о своих деяниях.
— О да, тут забудешь, — она покосилась на Невилла, как на живое напоминание обо всех ее делах, и закатила глаза.
***
Дни слились в одну сплошную серую полосу, на фоне которой черными пятнами выделялись истерики Лестрейндж. Они приходили к ней каждую ночь, и тогда Невиллу приходилось снова и снова убаюкивать ее, утешать, а сердце разрывалось от жалости и неспособности хоть как-то ей помочь. Из-за этого он постепенно забывал, кто она, кем они были до того, как пересекли черту Смерти, сколько боли и страданий она принесла в мир. Образы друзей становились все более размытыми, воспоминания о школе, Министерстве, больнице Св. Мунго растворялись в белом тумане, и уже не могли пробиться через шипение и щелчки. Все забывалось, все уходило, и только Лестрейндж со своими ночными припадками оставалась настолько настоящей, что от ее реальности резало глаза.