Шрифт:
плашмя в снег, распластав руки. Вот она, смерть, конец всему
и всем. И ничего в этой жизни, на этой холодной земле уже не
останется, ничего, кроме черной пустоты, потому что не будет
жить Егор Чумаев. А без него - какая жизнь?
Последнее, что услыхал он, был раздирающий душу и
леденящий сердце свист. Это свистела падающая на землю
смерть. Взрывов Чумаев уже не слышал.
Саша не видела самолетов, не слышала свиста бомб. И
легла она в снег, только повинуясь безумному голосу и
отчаянному жесту Чумаева. Даже мощные взрывы, от которых
содрогнулись воздух и земля, прозвучали для нее обыденно и
привычно, как ежеминутные винтовочные выстрелы. Вся она
была поглощена одной мыслью о сыне, гибель которого
делала ее жизнь бессмысленной. Если потерю мужа она
перенесла сравнительно легко, как нечто естественное и
неизбежное на войне, к тому же происшедшее вдали от нее, то
смерть единственного сына, ее Коли, для нее была страшнее
всяких напастей и бед. Она во всем винила только себя: это
она не воспрепятствовала ему бежать на фронт, она не
уберегла его. Она возложила на себя такой крест, который не
сможет нести, не переживет этого горя и сама пойдет под
вражескую пулю, безбоязненно и даже с облегчением, потому
что жить в таком горе невыносимо.
Где-то в глубине души Саша надеялась на лучшее. Ведь
вот он, этот Чумаев, которого она, между прочим, ни в чем не
винила, он-то сам не видел ни плена, ни смерти Коли. Он что-
то путает, и в этой путанице ей хотелось самой разобраться,
потому что в ней не разобрались и не распутали ее командир и
комиссар. Потому и побежала она вслед за Чумаевым. И как
только умолкли взрывы бомб и воцарилась натянутая,
звенящая тишина, она торопливо поднялась, машинально
стряхнула снег с полушубка и подошла к Чумаеву.
– Егор, милый, ты мне толком расскажи, что с Колей? Я
же знаю, вижу, по глазам твоим вижу, сердцем чую, что ты что-
то скрываешь, не договариваешь чего-то. Ведь, правда, не так
все было? Егор, ты меня слышишь? Ну что ты молчишь? Ты не
бойся, ты только мне скажи, а я никому, вот поклясться могу,
что никому не скажу. А, Егор?
Чумаев не отзывался. Он лежал неподвижно в той же
позе, распластавшись на снегу. Саша опустилась перед ним на
колени и начала тормошить его. И только тут поняла, что
Чумаев мертв, что он больше ничего не скажет, и все, что он
знал о ее Коле, уйдет вместе с ним в небытие. "А может, он
только ранен или контужен?" - мелькнула спасительная мысль,
и она привычным движением расстегнула его полушубок,
прильнула ухом к груди, затем торопливо начала нащупывать
пульс. Сердце не билось. А в остекленелых глазах застыли
ужас и боль. Тогда она закричала:
– Убит!.. Он убит!..
Подошедший военфельдшер вместе с Сашей
внимательно осмотрел еще не остывший труп. Они искали
рану от осколка бомбы. Но никаких следов ранения, ни одной
царапинки не обнаружили, и молодой фельдшер на вопрос
Брусничкина, от чего умер его ординарец, ответил с
удивлением:
– От разрыва сердца, товарищ комиссар.
– Со страха, выходит? – сказал Глеб.
– Выходит, так, товарищ полковник, - подтвердил
военфельдшер.
Налет немецкой авиации на этот раз для полка Макарова
обошелся без жертв, если не считать смерти Чумаева и убитой
осколком бомбы лошади.
Саша решила, что со смертью Чумаева оборвалась
последняя ниточка надежды. Шатаясь, словно пьяная, она
пошла к заснеженному ручью, где кусты орешника, ольхи и
черемухи, увязая в сугробах, хороводом окружили одетую в
хрусталь старую березу. Там было безлюдно и пусто, как на
душе у Саши. Утопая по колено в снегу, она пробралась к этой
березе, обняла ее, прижалась щекой к холодной бересте и
зарыдала. Сначала тихо, словно опасаясь, что ее услышат
однополчане, потом, убедившись, что никто не услышит ее, что
голос ее заглушает рев орудий, открывших огонь по Дворикам,