Шрифт:
Тетки закрыли ей глаза, позвали смывальщиц, положили ее на стол, обступили ее с обеих сторон и стали плакать в голос. Они плакали горько и искренне. В избу к нам набился народ. Все вздыхали, проливали слезы, говорили об обряде, о домовине, о могилке, спрашивали, будут ли поминки. Я все это видел и слышал, и мне казалось, что все это очень просто, так было надо. Мне стыдно стало своего спокойствия, и я стал укорять себя за то, что я так равнодушно переношу ее кончину. Но я поспешил упрекнуть в этом себя.
Мое горе пришло на другой день. Проснувшись утром, я прежде всего вспомнил, что у нас случилось. И меня охватил такой ужас, какого я еще до сих пор не испытывал. Стопудовою сталью давило мою грудь, я не мог свободно дышать, я не хотел видеть свет и не хотел жить без бабушки. Мне хотелось, чтобы разверзлась земля и поглотила меня, или бы меня чем-нибудь расплющило. Но это было безумное, неосуществимое желание, и мне не оставалось делать иначе, как рыдать. Я рыдал горько и громко; мне хотелось как можно дальше разлить мое горе, как можно больше пространства захватить им.
Мне чувствовалось, что угас первый огонек, который освещал путь моей жизни; встретится ли еще такой луч в будущем на житейской дороге? Не придется ли мне довольствоваться одним отблеском этого тихого света? И многое, многое приходило мне в голову и угнетало меня.
После похорон уже из Москвы приехали отец и мать. Отец был неузнаваем: он был справный, раздобрел; мать говорила, что он теперь ничего не пьет и говорил, что пить не будет, так как теперь он настоящую жизнь только узнал. Оба они завыли, как узнали, что бабушка умерла. Тотчас же они поехали на могилку. Приехавши с могилки, они подробно расспрашивали меня о всей нашей жизни с бабушкой. Я рассказывал, а отец говорил:
– - Он виноват всему. Не сделай он такой передряги, може, она пожила бы еще, а то вот... Если бы он зашел к нам как-нибудь, я бы ему напенял...
Но дедушка Илья к нам не заходил. Он пропал, как в тучку пал.
1902
СТАРОСТЬ
По грязной, недавно освободившейся от снега дороге, пролегавшей около линии, ползла крестьянская подвода, Каряя, мохнатая лошаденка, вытягивая шею и старательно работая короткими ногами, тянула самодельную телегу, на которой сидел седок лет тридцати, с веснушчатым лицом, рыжими усами, в новой фуражке с блестевшим на солнце лаковым козырьком и ватном драповом пальто. Это был мастеровой, ехавший в деревню на пасху. Около него лежала грязноватая холщовая сумка с пожитками, а на коленях он держал свернутую трубку лубочных картин для украшения избы на праздник. С правой стороны телеги, держась левой рукой за грядку, шагал извозчик, старый сутуловатый старик в новом зипуне и вытертой овчинной шапке. У него было серое, морщинистое, с пожелтевшей кожей, как будто давно не мытое лицо и редкая, совсем седая борода, свидетельствовавшая, что старик очень древен. Он шел тяжело, и когда не махал на лошадь кнутом, то подпирался кнутовищем. Но садился он, очевидно, потому, что ему жаль было своего живота, и без него с трудом тащившего телегу по нескладному, изрытому еще с осени колдобинами, весеннему пути.
Подвода тянулась медленно, точно тяжело нагруженная барка навстречу воде; седоку стало скучно, и он достал из-за пазухи пачку дешевых папирос и, вынимая одну из них, проговорил:
– - А ты, дедушка, не куришь?
Старик, тяжело дыша, махнул отрицательно рукой и произнес:
– - Где тут, и так иной закашляешься, хоть душа с телом расставайся, а если бы курил, то, може, давно бы издох!
– - Вот и напрасно!
– - неодобрительно качнув головой, проговорил седок.
– - Покурил бы -- и кашлять перестал: ободрало бы в горле-то...
Он вычиркнул спичку и стал закуривать. Дым синей тонкой полоской понесся на старика, и тот сейчас же сморщил лицо и несколько раз кашлянул. Кашлял он тяжело и медленно, так же, как и дышал. Лицо его от этого покраснело и как будто сделалось свежее. Когда он откашлялся, седок опять проговорил:
– - Покурить очень хорошо: куришь это -- думы разные в голову пойдут, и отдыхаешь. Я до двадцати годов не курил, а как перешел в Москву -- и привык. Примерно, пошлют тебя на работу... устанешь... кто курит -- тот сейчас сделает перерыв, начнет вертеть папиросу и передохнет малость, а тебе все отдыху нету... Ну и стал приучаться. Сперва в шутку, а как в солдаты попал -- совсем привык.
– - В городу другое дело, -- проговорил старик. Он опять несколько раз кашлянул.
Седок, не обращая на это внимания, продолжал философствовать:
– - Вопче люди много хорошего выдумывают... Вот, примерно, теперь эта машина. Бывало, ее не было, так едешь, едешь домой-то чуть не три дня, а теперь в Москве пообедал, а ужинать домой...
Лошадь подъехала к переезду линии и, увидавши столбы с правилами, подняла уши и голову и замедлила шаг. Старик дернул ее за вожжу, взмахнул кнутом и крикнул:
– - Но, бойся... впервой видишь!
Лошадь рванула сначала в сторону, но старик опять дернул за вожжу; лошадь остановилась и фыркнула.
– - Не привыкла еще, -- равнодушно глядя на заартачившуюся лошадь, вымолвил седок, -- поездов-то, небось, как пугаются.
– - Боятся, шут их обдери, -- сказал старик и опять хлестнул лошадь.
Лошадь снова рванула и, выгибая шею, неестественно быстро пошла через рельсы. Старику, чтобы не отставать от нее, пришлось бежать. Он совсем запыхался, и когда проехали переезд, ему уже трудно было идти. Седок заметил это и проговорил: