Шрифт:
принять поспешно друга за врага.
1957
Бойтесь данайцев, дары приносящих...
О, бойтесь ласковых данайцев,
не верьте льстивым их словам.
Покою в руки не давайтесь,
иначе худо будет вам.
Они вас хвалят,
поднимают,
они задуманно добры
ивас
у вас же отнимают,
когда подносят вам дары.
Не поступайте так, как просят.
Пусть видится за похвалой
не что они на лицах носят,
а что скрывают под полой.
Пусть злость сидит у вас в печенках,
пусть осуждают вас, корят,
но пусть не купят вас почетом,
уютом не уговорят...
1956
* * *
* * *
У трусов малые возможности.
Молчаньем славы не добыть,
и смелыми из осторожности
подчас приходится им быть.
И лезут в соколы ужи,
сменив с учетом современности
приспособленчество ко лжи
риспособленчеством ко смелости
1956
* * *
Сквер величаво листья осыпал.
Светало.
Было холодно и трезво.
У двери с черной вывескою треста,
нахохлившись, на стуле сторож спал.
Шла, распушивши белые усы,
пузатая машина поливная.
Я вышел, смутно мир воспринимая,
и, воротник устало поднимая,
рукою вспомнил, что забыл часы.
Я был расслаблен, зол и одинок.
Пришлось вернуться все-таки.
Я помню,
как женщина в халатике японском
открыла дверь на нервный мой звонок.
Чуть удивилась,
но не растерялась:
— А, ты вернулся?—
В ней во всей была
насмешливая умная усталость,
которая не грела и не жгла.
43
— Решил остаться?
Измененье правил?
Начало новой светлой полосы?
Я на минуту.
Я часы оставил.
— Ах, да,
часы,
конечно же часы... —
На стуле у тахты коробка грима,
тетрадка с новой ролью,
томик Грина.
румяный целлулоидный голыш.
— Вот и часы.
Дай я сама надену. —
И голосом, скрывающим надежду,
а вместе с тем и боль:
— Ты позвонишь?
Я шел устало дремлющей Неглинной.
Все было сонно:
дворникоз зевки,
арбузы в деревянной клетке длинной,
на шкафчиках чистильщиков —
замки:
Все выглядело странно и туманно:
и сквер с оградой низкою витой
и тряпками обмотанные краны
тележек с газированной водой.
Свободные таксисты, зубоскаля,
кружком стояли.
Кто-то, в доску пьян,
стучался в ресторан «Узбекистан»,
куда его. конечно, не пускали.
Бродили кошки чуткие у стен.
Я шел и шел,
вдруг чей-то резкий оклик:
— Нет закурить?
и смутный бледный облик,
и странный и знакомый вместе с тем.
Пошли мы рядом —
было по пути.
Курить —
я видел—
не умел он вовсе.
Лет двадцать пять,
а может, двадцать восемь,
но все-таки не больше тридцати.
Он был большим, неловким и худым.
В нем с откровенной нервной наготою
соединялось очень молодое
с усталым и уже немолодым.
И понимал я с грустью нелюдимой,
которой с ним я был соединен,
что тоже он идет не от любимой
и этим тоже мучается он.
И тех же самых мыслей столкновения,
и ту же боль, и трепет становленья,
как в собственном жестоком дневнике,
я видел в этом странном двойнике.