Шрифт:
– Не-е, холодная, - засмеялся Пахом.
– А мне сказали, как парное молоко.
Подбородок горбуна тянулся кверху, еще больше вдавливая затылок в плечи, и умные огромные василько-вые глаза от этого тоже глядели вверх. Глаза были настоль-ко выразительны, что, казалось, живут на лице отдельно, сами по себе.
– А ты сам окунись, а потом нам скажешь, - посовето-вал Пахом,
– И то верно, - согласился Боря и стал неторопливо раздеваться.
Голый Боря являл совершенно нелепое зрелище. Длинные тонкие ноги, как у журавля, подпирали короткое туловище с плоским тазом, а в промежности висела, будто сама по себе, темная кила тяжелой мошонки.
– Дядь Борь, закройся, вон бабa белье поласкает, - пре-дупредил Изя Каплунский.
– Небось не укусит, - бросил равнодушно Боря и пошел своей маятниковой походкой, закидывая руки за спину и размахивая ими где-то за ягодицами, ступая осторожно, будто пробуя воду. В речку Боря зашел также неторопливо, как шел по берегу. Когда вода дошла ему до груди, он пере-вернулся на спину и поплыл вдоль берега.
– Во дает, - хохотнул Монгол, - вода ледяная, окунуться б, да назад.
– Да Боря зимой по двору в трескучий мороз без ру-башки ходит, - сказал Мухомеджан.
– Зачем?
– заинтересовался Самуил.
– Закаляется, чтобы не болеть. Ты же видишь, он убо-гий, болел часто, вот и стал закаляться. Он и зимой в плаще ходит.
– Да это мы знаем,- засмеялся Пахом.- Больше надеть нечего, вот и ходит.
– Ладно, есть чего или нечего, а ты поплавай с Борей, если такой ушлый, - усмехнулся Монгол.
– Ага, разогнался. Я лучше щас Армена искупаю, - и он сделал движение в сторону Григоряна, тот приготовился вскочить.
– Да не бойся, я пошутил, - Пахом расслаблено улегся на песок.
Из речки вышел Боря. Он руками стряхнул с себя воду и стал одеваться. На теле не появились даже мурашки.
– Дядя Борь, это правда, что ты голый по двору хо-дишь, закаляешься?
– спросил Изя Каплунский.
– Да что ты, милый, - засмеялся как заквакал Боря, - голый не хожу, а закаляться закаляюсь и, вздохнув глубоко, сказал:
– Эх, ребятушки, пошли вам бог хорошего здоровья. Плохо хворому-то.
– А правда, что ты подпольщиков у себя при немцах прятал?
– поинтересовался Каплунский.
– Было такое, соколик мой, - нехотя ответил Боря.
– Расскажи, дядя Боря, - попросил Мишка Коза.
Боря вдруг поскучнел лицом и завозился со шнурками на кирзовых ботинках.
– Расскажи, дядя Борь, не ломайся, - присоединился к просьбе Мишки Монгол.
– Да ведь будь она, эта война, проклята. Как вспомню, сердце останавливается. До сих пор Густав во сне снится.
– Что за Густав такой?
– поинтересовался Мотя.
– Жилец. Унтер. Как напьется, за пистолет: "Горбатч, к стенке". Да, почитай, каждый день расстреливал. Стоишь и думаешь, пальнет мимо, или спьяну попадет? А то выводил во двор. "Все, Горбатч, пошли. Ты есть партизан, и я буду те-бя расстрелять". Выведет, к дереву поставит и целится в лоб. Я смерти-то не боюсь. Что я? Муха. Прихлопнул и растер. А вот унижение терпеть невыносимо. Человек, он что? Червь. Есть он - и нет его. Но это опять же, с какой стороны смот-реть. Разум мне дан свыше, а отсюда и гордость человече-ская, и боль, и скорбь. И терпел я унижения эти потому, что не за себя одного отвечал, а за людей был в ответе, которых хоронил в подвале своем. У меня дома подвал до войны хит-рый получился. Из кухни вход под половицами. Дом-то ста-рый, помещичий, еще Никольскому принадлежал.
– Это, какому Никольскому, деду Андрею Владимиро-вичу?- уточнил Мишка.
– Истинно. Андрею Владимировичу. У него еще два дома по нашей улице стояло.
– Так он буржуй недорезанный, - зло пыхнул Витька Мотя.
– Как же его в Сибирь не сослали?
– Э, милок, человек Андрей Владимирович особый, не стандартный.
Только революция пришла, он тут же дома Советской власти отписал. Золото, не скажу, что все, а в ЧК самолично сдал. Пришел, попросил двух сотрудников, привел в сад, показал, где копать, да не в одном, а в нескольких местах. Жена, покойница, в голос: "Ирод, по миру пустил, дочку без приданого оставил". Тот сначала слушал, а потом как гаркнет: "Цыц, купчиха чертова, из-за тебя, на утробу вашу совестью торговать начали, о душе забыли. Куда копили? Кого грабили? Да взял топор - и к трубе водосточной. Раз-воротил коленце, а оттуда банка круглая с драгоценностя-ми. "Вот, - говорит, - хотел на черный день оставить, а те-перь вижу: не надо, ничего не надо, все берите". Да пере-крестился и говорит: "До чего же мне легко стало, господи. Яко благ, яко наг".
– Ну, дед, ну Никольский!
– обрадовался почему-то Па-хом, а Самуил недоверчиво покачал головой:
– Ну, положим, все-то он не отдал; что-нибудь да себе оставил.
– А ты по своему Абраму не суди,- обиделся за Николь-ского Каплунский.
– Да, соколики мои, русская душа за семью печатями лежит. И никому не дано понять и оценить характер и по-ступок русского человека. Казалось бы, писатели наши: Достоевский Федор Михайлович и Толстой Лев Николаевич куда как полно раскрыли русский характер и в душу рус-скую заглянули. Ан нет. Еще Чехов Антон Павлович пона-добился, чтобы новую струнку затронуть. И не разгадан русский человек, и не описан полностью остался.
Максим Горький изумился как-то и с восхищением воскликнул: "Талантлив до гениальности", не удержался и заметил: "И бестолков до глупости".
Взять того же Никольского Владимира Андреевича. Как сыр в масле катался. Казалось бы, чего тебе еще? Ешь, сыт и ублажен, и прихоти любые твои исполняются. А ведь ел его червь сомнения, душа роптала и протест в ней зрел.
Фашист, он так и думал, когда ему место головы Го-родской Думы предлагал. Мол, властью обиженный, ли-шился всего и теперь зубами грызть большевиков будет, а он кукиш им. Стар, говорит, немощен я служить, дайте по-мереть спокойно. А старик, сами знаете, крепок. И про под-вал он знал, конечно. Кому как не ему свой дом бывший знать? Знал и молчал.