Шрифт:
вытекла жидкость. Встречный поток воздуха врывается через пробоины фонаря и мешает смотреть
вперед. И не знаешь, верить или не верить, что температура воды сто двадцать пять. Дальше стрелка
двинуться не может, она зашкалена.
Мысли бегут с сумасшедшей скоростью: «Что делать? Без охлаждения мотор может работать три
минуты. Только три минуты. Да! Что-то около этого работал мотор на подбитом возле Львова самолете
Рослякова. Потом заклинил, и командир садился вынужденно в Красне... До линии фронта минут шесть
полета, мотор может работать три, а высота всего триста метров, и внизу фашисты. Неужели опять
попаду к ним? А что, если пересечь Дунай и приземлиться западнее окруженного Будапешта, таким
путем можно попасть к своим».
Решение созрело, до 3-го Украинского фронта всего две минуты полета.
Самолет пересекает Дунай по направлению к Будапешту. Струя белого пара тянется за ним,
скорость становится все меньше и меньше. Пора садиться. С высоты ста метров хорошо видна резко
пересеченная холмистая местность западнее Будапешта. Придется приземлиться на пологий холм. Только
бы выбрать поровнее.
Лечу над деревней, никто не стреляет, значит, фашистов нет. Чтобы пробег был меньше,
приземляюсь не под уклон, а, наоборот, в гору и, конечно, с убранными шасси.
Скребет обшивка фюзеляжа о промерзлый грунт, руки едва сдерживают инерцию естественного
резкого торможения, и самолет быстро, заметно сбавляет скорость. Он ползет на брюхе уже со скоростью
автомашины, но... пологий подъем холма кончается, и планер, вновь оторвавшись от земли, зависает над
обрывом. Несколько страшных секунд висения в воздухе — и самолет, опустив носовую часть, падает на
дно обрыва.
Кругом что-то шипит. Мотор отлетел в сторону. Ручка управления придавила правую ногу. Фонарь
заклинило, и вылезти из кабины не удается. «Только бы не было пожара!» — мелькает мысль.
Некоторое время я сижу неподвижно, оглушенный ударом и сумасшедшей работой мысли за
каких-то неполных три минуты полета.
На вершине холма появляются трое. Наши или фашисты? А я не могу приподняться, не могу
открыть фонарь, и кровь из разбитого осколком снаряда виска стекает по лицу.
И какое счастье — бойцы оказались советскими, с 3-го Украинского!
Медсанбат, перевязка, попутная машина, и через несколько часов паром перевозит меня через
Дунай.
Одна, вторая, третья попутные машины довозят до какого-то аэродрома. Командир дивизии здесь
— бывший командир соседней эскадрильи в моей родной Чугуевской школе Шаталин. Он не помнит
меня, но я напоминаю о нашей совместной службе.
Ему сейчас не до меня. Из-под Секешфехервара на левый берег Дуная с трудом возвращаются
наши Ла-5, которых на прифронтовых аэродромах начала обстреливать артиллерия врага из района озера
Балатон. «Лавочкины» приземляются в сумерках с разных направлений. И полковник Шатилин лично
принимает самолеты.
Стемнело, все хорошо приземлились; полковник успокоился, расспросил меня и посоветовал
обратиться к генералу Толстикову — командиру корпуса.
— Толстиков! Олег Викторович?
— Да! — удивился Шатилин. — Вы его знаете?
— Знаю: мой бывший командир дивизии под Москвой и Волоколамском.
Утром я позвонил в штаб корпуса. Толстиков расспросил о воздушном бое, о 2-м Украинском, о
Каманине. Вспомнил моих командиров.
Через час на трофейном «физелершторхе» я пересекал восточные пригороды еще не взятого нами
Будапешта, а через полтора самолет мягко коснулся ставшего своим аэродрома Надь-Фюгед, что чуть
севернее Хатвана.
Мы подрулили к командному пункту, и из землянок высыпали летчики и техники.
— Титова не видел? — сразу спросил Росляков.
— Нет, товарищ подполковник.
О гибели моего ведомого мы узнали через три дня. Он погиб в бою, не дотянув до нашей
территории всего несколько километров. Горы Бержень стали памятником советскому летчику.
Настроение у меня было отвратительное, хотя я видел в глазах командира полка радость: вернулся
живой еще один, который вот уже четыре года дерется с врагом.