Шрифт:
прежде всего труд, труд и труд. Помните, что даже человек, одаренный печатью
гения, ничего не даст не только великого, но и среднего, если не будет адски
трудиться. И чем больше человеку дано, тем больше он должен трудиться. Я
себя считаю самым обыкновенным, средним человеком.
Я сделал протестующее движение рукой, но он остановил меня на
полуслове.
– Нет, нет, не спорьте, я знаю, что говорю, и говорю дело. Советую
вам, юноша, запомнить это на всю жизнь: вдохновение рождается только из
труда и во время труда; я каждое утро сажусь за работу и пишу, и если из
этого ничего не получается сегодня, я завтра сажусь за ту же работу снова, я
пишу, пишу день, два, десять дней, не отчаиваясь, если все еще ничего не
выходит, а на одиннадцатый, глядишь, что-нибудь путное и выйдет.
– Вроде "Пиковой дамы" или Пятой симфонии?
– Хотя бы и вроде. Вам не дается, а вы упорной работой, нечеловеческим
напряжением воли всегда добьетесь своего, и вам все удастся, удастся больше
и лучше, чем гениальным лодырям.
– Тогда выходит, что бездарных людей вовсе нет?
– Во всяком случае, гораздо меньше, чем принято думать, но зато очень
много людей, не желающих или не умеющих работать.
Мы повернули с набережной мимо Адмиралтейства к Невскому и шли молча.
Когда мы остановились у его подъезда, на Малой Морской, и он позвонил
швейцару, я не удержался, чтобы не высказать одну тревожившую меня мысль, и
снова вышло невпопад.
– Хорошо, Петр Ильич, работать, если работаешь на свою тему и по
собственному желанию, а каково тому, кто работает только по заказу? -
решился я спросить, имея в виду свои заказные работы.
– Очень неплохо, даже лучше, чем по своей охоте; я сам все работаю по
заказам, и Моцарт работал по заказу, и ваши боги - Микеланджело и Рафаэль.
Очень неплохо, даже полезно, юноша. Запомните и это.
Грабарь умолк...
– Очень бы советовал там молодым и даровитым художникам, - тихо
промолвил Грабарь, - которые склонны к художественной спеси и чванству, ибо
несколько неосторожно и слишком рано были возведены в гении, оглянуться
назад, на историю искусства, и хотя бы вслушаться в то, что мне некогда
говорил Чайковский.
Я думаю, они не будут на меня в обиде за этот совет...
Мы, сидящие в этом зале, - закончил Грабарь, - кое-что сделали. Да, мы
кое-что сделали, но в искусстве, как и в жизни, надо мечтать и верить, что
главное - впереди... Я хочу еще раз повторить: мы должны работать, работать,
работать во имя нашей Родины, нашего светлого завтра, и в вас, в молодежи,
вся наша крепкая сегодняшняя надежда!
Петр Кончаловский
Москва 1942 года. Тускло светят фиолетовые, синие фонари. Суровы темные
громады домов. В сером вьюжном небе шарит одинокий прожектор. Пустынно.
Ночь глядит в заклеенные крест-накрест бумагой окна. В квартире тихо,
все спят. Вдруг покой прорезает резкий звонок. В передней комендантский
патруль в белых дубленых полушубках. Проверка документов. Ручной фонарик
осветил фигуру хозяина.
– "Петр Петрович Кончаловский. Год рождения 1876-й", - читает боец. -
Пожалуйста, - возвращает он паспорт.
Патруль прошел в комнату к сыну, Михаилу, -все в порядке. Затем идут в
столовую, и луч фонарика внезапно озаряет лежащего человека.
– А это у вас кто тут?
– спрашивает красноармеец.
– Этот живет у нас без прописки, - отвечает Михаил.
Пучок света выхватил из мрака бледное молодое лицо с темными большими
глазами, скользнул по золоту эполет, сверкнул по рукояти сабли, сжатой
энергичной рукой, замерцал на газырях и погас, запутался в косматой черной
бурке. В темноту комнаты будто ворвался голубой кавказский рассвет. Стала
видна запряженная бричка, а вдали изумрудная долина, покрытая прохладной
тенью. Светает. Мирные дымы встают над аулом. Вверху в грозном одиночестве
ослепительно белый, снежный Казбек.
– Лермонтов, - узнают бойцы, - кто это написал?