Шрифт:
— Это же вы тогда, батя, впервой перед своими людьми выступали?
— В первый и последний раз пока что! — сказал Прокоп Иванович.
— Отчего же так, что последний?
— Ну, да слушай уж, расскажу, как в ораторах побывал. — Он взял кисет и, закурив, начал рассказывать: — Как раз накануне праздника я тогда приехал домой, а на другой день с самого утра зашевелился народ — со всех концов повалил на площадь. Пошел и я. Тогда, на площади, впервой и встретился с Рябоклячем и остальными заправилами. Рябокляч даже на шею мне кинулся. Хорошо, что ростом мал, а то, чего доброго, еще бы и расцеловались. Это он и подбил меня: как политическому каторжанину, следовало бы, мол, перед народом с речью выступить. А я и сам подумал: как-никак, а двенадцать лет не виделся с народом, лучшего случая и не придумать, чтобы сразу со всем селом своим поздороваться. Ладно, говорю. Начался митинг. Сначала Рябокляч с полчаса, верно, народ морил. Дальше Пожитько, за ним учительница. Наконец, и мне дали слово. Вылез я на тот помост, поклонился на все стороны, поздравил с праздником мирового бедняцкого класса, а тогда и спрашиваю: «Да вы хоть узнаете меня?» — «Узнаем! Как же!» — загудели со всех сторон, захлопали в ладоши (это уже с города моду такую взяли). Подождал, пока стихло, а тогда и говорю: «А вот я вас, дорогие мои односельчане, ну никак не узнаю!» И начал напоминать им о том, что мы тогда, в девятьсот пятом году, делали здесь, в своем селе: и про забастовку во время жатвы, и как скот из экономии разбирали, и как защищались от драгун да казаков — плотину боронами устилали. Песен, правда, таких красивых революционных не умели петь, да и не до песен нам тогда было!.. «А что же вы тут за эти месяцы, кроме того, что научились песни петь, что вы тут для революции сделали?» Сказал это, да и подумал: «А кому это ты, Прокоп, говоришь? Кого упрекаешь?!» Стоят передо мной солдатки, несчастные вдовы, старики да старухи, а еще молодежь безусая. И стыдно стало мне. «Извиняйте, говорю, за слова эти горькие. Ежели подумать, то и правда — пока мужики наши на войне, ничего путного здесь не сделаешь. Да еще коли принять в расчет, кто тут всем заправляет. Но кое-что и вам сделать под силу. Письма мужьям, сыновьям на фронт пишете?» — «А как же! Знамо дело!» — «Ну, так вот ваша самая главная задача: в каждом письме зовите домой. Не просто так, в гости, а наказывайте! Хватит уж, дескать, и так вдов и сирот. И еще об одном не забывайте писать: без оружия чтобы не возвращались. Такова уж правда на свете: чья сила, того и право». Сказал это все и сошел с помоста. И с той поры меня уж никуда, ни на какие праздники, ни на собрания, не зовут. А когда случаем встретит на улице Рябокляч или другой кто из их компании, в первые чужие ворота шмыгнет, лишь бы не здороваться. Да и мне самому не до праздников было, не до песен: стали с Тымишем на заработки ходить, пильщиками заделались. И время еще не пришло. Но близится. Почитай, что ни день, то приедет кто-нибудь, прорвется через заслоны. И не все с пустыми руками. Вот подай мне, сынок, палицу мою. Где-то там, в углу возле печи.
Кузьма принес тестю толстую дубовую палку, всю изрезанную с верхнего конца какими-то зубцами. В это время за дверьми затопали сапогами, обивая снег. И в хату вошли Артем, Легейда Петро и Тымиш, с которыми Артем встретился только сейчас у ворот.
Легейда был уже сегодня утром у Невкипелого, а Артема Прокоп Иванович не видел еще с лета. Пожимая руку, задержал в своей и любовно, как на родного сына, долго смотрел, радостно улыбаясь.
— Молодчина, Юхимович! — Конечно, Тымиш все рассказал отцу про ночную боевую операцию в Славгороде. — А как рука?
— Заживет! — улыбнулся Артем в ответ.
— Потерпи уж. За триста винтовок и не такое можно вытерпеть.
— Это верно!
— А вот Тымиш горюет все, — сказал после паузы Прокоп Иванович. — Такая незадача ему: и коня убили, и вроде бы зря все.
— И вовсе не зря. Я уж говорил ему — больше двадцати винтовок мальчишки украдкой вытащили из-под снега. Наши, заводские подговорили их. А двадцать винтовок не одного коня стоят. Даже если с этой точки зрения…
— Тымишу бескозырки своей жаль. Больше, чем коня. Ведь тогда он был «Несокрушимый»…
— Да хватит вам, дядя Петро. Не до шуток ваших!
Тымиш был в плохом настроении, и это было заметно, как ни старался он скрыть. Он заглянул на печь, поздоровался с сестрой, потом сел рядом с зятем и стал тихо, чтоб не мешать общему разговору, расспрашивать его, когда вернулся, откуда и как добирался. Но все это без особого интереса. И почти обрадовался, когда Петро Легейда, начав рассказывать Невкипелому про стычку во дворе Дудки, отвлек от него и внимание Кузьмы. Он оперся локтем о колено и задумался.
Был в экономии — передал Лаврен, чтобы пришел примерить протез, — от него-то и узнал, что сегодня утром приехал Артем. И уж не утерпел — прямо из имения пошел к Гармашам. Но Артема дома не было. Не было и Остапа: пообедав, снова поехали с Мусием в лес. Дома застал одних женщин. Еще до поездки в Славгород Тымиш частенько заходил к Гармашам. И когда Орися лежала больная, и позже, как стала поправляться. Придет — посидит с часок. Не будучи очень разговорчивым, он с Орисей, чтобы развлечь ее, становился совершенно другим человеком: откуда и остроумие, и юмор брались у хлопца. Он любил Орисю любовью нежной и преданной, овеянной тихой грустью и затаенной глубоко в сердце. Все произошло так, что он даже не успел сказать Орисе о своем чувстве к ней (а впрочем, разве она сама этого не видела?), как вдруг стало уж поздно: она полюбила Грицька. Вначале Тымиш очень болезненно воспринял эту не такую уж большую неожиданность — он и раньше кое-что примечал. Первое время, особенно бессонными ночами, ворочаясь в яслях (работал конюхом в экономии), чего-чего только не передумал, каких нелепых способов не придумывал, чтобы избавиться от счастливого соперника. Но потом трезвый ум и чувство к Орисе заставили его размышлять уже более спокойно и рассудительно. Человеческое общество не отара овец, чтобы, как тем баранам, с разгона лбами биться, пока один не собьет рога другому и тем самым не заставит сойти с дороги. Да и девушка не овца, которой все равно. На всю жизнь пару себе выбирает. Ей виднее. И вскоре будто успокоился. Счастье Ориси было ему дороже своего собственного. Да к тому же Грицько из зажиточной семьи, а сам Тымиш батрак с детства, то и выходит, что, может, это и к лучшему. В порядочности Грицька Тымиш был уверен, зная его с детства. А впрочем, в чужую душу не заглянешь. И потому неусыпно следил за развитием отношений между Орисей и Грицьком. А однажды даже предупредил: «Грицько, помни, гуляй честно. Сватать будешь?» — «Видно будет! А ты кто ей такой, брат или сват?» — «В том-то и беда, что Артема дома нету, — сказал Тымиш. — Ежели б был дома, я тебе и слова б не сказал. Не брат, но она мне все едино что сестра родная. Потому что сестра моего самого близкого товарища». Про настоящие свои чувства к девушке из мужской гордости Тымиш никому не обмолвился ни словом, тем более Грицьку. «Буду сватать, — ответил тогда Грицько серьезно и не утерпел, чтобы не поделиться радостью: — Уже и согласие дала. Осенью поженимся». После этого разговора Тымиш совсем примирился с неизбежностью. И даже позже, на войне, когда над Грицьком так же, как и над ним самим, изо дня в день нависала смертельная опасность, ни единого раза в честную душу Тымиша не пролезла змеей подлая мысль. А если и случалось иногда, что примерещится во сне бог знает что (чаще всего: будто получил письмо из дома, в котором извещали, что Грицько убит), то с самого утра ходил как неприкаянный, сам лез на рожон, пока боцман Матюшенко не влепит ему, бывало, несколько внеочередных нарядов. И тогда матрос Невкипелый усердно драил палубу до седьмого пота. Чтобы хоть с потом выгнать из себя всякую мерзость. При встрече с Грицьком в Славгороде первой мыслью Тымиша было: «Это хорошо должно повлиять на Орисю в ее теперешнем состоянии после болезни, сразу оживет бедняжка!» А себе тогда же дал зарок: вернувшись домой, не заходить к Гармашам до самой свадьбы. Чтобы кислой физиономией своей не портить дивчине настроения. Так бы, вероятно, и было, если бы не приезд Артема. Но и теперь, решив пойти к ним, думал, что только зайдет в хату за Артемом, да и пойдут куда-нибудь. Поговорить было о чем. А вышло иначе. Уже с порога, только глянул на Орисю и на ее мать, по их голосам, когда отвечали на его приветствие, сразу понял, что в семье что-то неладно, может, беда какая стряслась. И уж не мог уйти сразу, как собирался, хоть и узнал, что Артема нет дома. Сел на лавку. Но не мог, как еще несколько дней назад, быть непринужденным, интересным собеседником. Больше слушал, что говорила тетя Катря — Орися тоже была молчалива, — а сам ломал голову над тем, что же все-таки произошло. Пока Мотря какой-то фразой не раскрыла семейную тайну. Вот оно в чем дело! За три дня после трех лет войны Грицько не удосужился прийти. Разве это не странно? Что за причина? Может, занемог с дороги, высказал Тымиш предположение, желая утешить. Очень возможно, потому что в течение этих трех дней и он нигде не видел Грицька. И, еще немного посидев, простился и ушел. Была мысль — идти прямо к Грицьку. Понимал, что Орисю сейчас могло обрадовать только известие о болезни Грицька. Но, конечно, если болезнь совсем не страшная! И вдруг по дороге узнал о происшествии во дворе Дудки. Выходит, причина не в болезни. А что же тогда? Не наступил ли именно тот час, уже сидя дома, думал Тымиш, чтобы стать лицом к лицу с Грицьком (несмотря на то, что и Артем дома!) и напомнить ему про давнишний разговор? Что-то очень похоже на то: посулами обманул дивчину, добился своего, а теперь думает — три года уже сплыло, обойдется как-нибудь. «Ой, нет, Грицько, — скрипнул зубами парень, — не обойдется! Уж будь уверен, подлец этакий!»
Легейда тем временем уже закончил свой рассказ, ни одного слова из которого Тымиш так и не слышал.
— А что там, Кузьма, за лесовики у вас? — спросил Артем. — Рябокляч похвалялся.
— Не знаю, — пожал плечами Кузьма. — Еще не огляделся. Да разве у него мало родни там, а то и просто подголосков всяких? Но очень страшных будто бы и нет.
— А я не из страха, — сказал Артем. — Просто нужно знать. Дядя Петро ему хорошо ответил, сравнив Лещиновку с нашим селом. С мобилизационной точки зрения. Сразу задний ход дал.
— Такой он и тогда был — пустомеля! — заметил Прокоп Иванович, имея в виду политическую деятельность Рябокляча в девятьсот пятом году. И вспомнил про палицу, лежавшую поверх рядна. Сел в постели и попросил зятя: — Подай-ка нож. Вон, на столе.
Кузьма подал тестю нож. Спросил, усмехаясь:
— Что это вы будете делать?
— Гляди — увидишь. Это у меня свой реестр всех, которые с оружием в Ветровой Балке. С одной стороны, — и он, как свирельщик, провел пальцами по зарубкам, — восьмеро. Это не наши. Теперь из них три зубца вон! — И он срезал ножом три зубца-зарубки. — А с этой стороны восемнадцать. Это наши.
— А чего это один зубец уже выкрошился?
— Это Титаренко Санько. Продал Гмыре винтовку — вот и выкрошился. А зато вот новые… Так, говоришь, Дудка Лука, Остюк Иван…
— Грицько Саранчук, — подсказал Артем.
— Просто не знаю, что с ним и делать… — задумчиво промолвил Невкипелый.
— Так он же как раз всю кашу и заварил, — заступился за Грицька Легейда.
— Заварил Лука, — уточнил Артем. — Но в этой стычке у Дудки Грицько показал себя отменно.
— Да разве я вам не верю? Но ведь нельзя сказать, что он из бедняков? Отрубник столыпинский. Как ни крути.