Шрифт:
– Ну что, озорники, каетесь?
– Каемся, каемся, батюшка! – закричали мужики.
– Ну то-то же! Чтоб без озорства! А теперь – гуляйте!
Мужики в знак благодарности кинули вверх картузы, бабы тут же затянули песню и поспешили к столам.
– Какие они милые! – воскликнула Татьяна, следя за крестьянами.
– Они – наши братья, – сказал Роман.
А за столом всё уже было готово к чаепитию: ароматный чай дымился в чашках тонкого китайского фарфора, нежные клинья торта дразнили своей прелестью, варенья всевозможных сортов, печенья, сладости теснились на столе.
Но едва все потянулись к чашкам, как Антон Петрович предупредительно поднял палец и произнёс:
– Друзья мои, разрешите мне сказать один не совсем обычный тост.
– А у тебя, Антон Петрович, обычных тостов и не бывает! – воскликнул Красновский, и все засмеялись.
Антон Петрович встал и прижал руку к груди:
– Прошу вас покорнейше. То, что я собираюсь сказать, очень, очень важно…
– Значит, Антоша, все предыдущие твои тосты ничего важного не содержат? – воскликнула тётушка, и смех усилился.
– Умоляю! Умоляю! – прижимал руки к груди дядя.
– Как тамада – разрешаю! – кивнул Красновский.
– Но – с условием! – погрозил пальцем Рукавитинов. – Чтобы чай не остыл!
– Не остынет, не остынет, любезные друзья мои, уверяю вас, – качал головой Антон Петрович. – Он не может, не смеет остыть, потому что речь в моём тосте пойдет о его начальнике, о замечательном, удивительном снаряде, о меднобоком ворчуне, известном среди людей под именем самовар!
– Вот это да! – засмеялся Красновский.
– Первый раз услышу тост о самоваре! – смеялась Красновская.
– Ау, Антон Петрович, кудесник! – качал головой Фёдор Христофорович.
Дядюшка же привычным жестом поднял обе ладони, прося тишины, и она наступила. Крестьяне, выдвинувшие столы на луг и пировавшие за ними, заметили это и тоже смолкли.
– Друзья! – заговорил Антон Петрович. – Будучи полноценными детьми прогресса и цивилизации, все мы являемся в какой-то степени жрецами культуры и аматёрами различных искусств, ибо чувство прекрасного, вложенное в наши бессмертные души Создателем, требует удовлетворения если не в сотворении произведений искусства, то хотя бы в созерцании этих творений. Созерцая бессмертные шедевры, мы удовлетворяем, так сказать, эстетический голод и одновременно формируем и развиваем свой эстетический вкус, позволяющий нам судить о произведениях искусства, выделяя и превознося бессмертные, оценивая хорошие и отбрасывая дурные. Таким образом эстетическая самостоятельность людей, или, как выразился бы Николай Иванович, их эстетическая автономия, складываясь воедино, образует, собственно, эстетику всего человечества, эстетику как феномен культуры, которая в свою очередь начинает формировать эстетические вкусы отдельных личностей, замыкая тем самым этот божественный круг. Итак, мы учимся у эстетики, и эстетика учится у нас. Цивилизованный и культурный человек способен отличить полотно мастера от пачкотни дилетанта, стихи гения – от потуг жалкого рифмоплёта, игру подлинного трагика – от вымученных кривляний театрального проходимца. И всё это потому, что нас воспитывала мировая культура на примерах своих лучших представителей. Нас воспитывали Рафаэль и Бах, Шекспир и Пушкин, Кант и Моцарт. И это прекрасно, что мы культурные люди. Но! Есть в этом прекрасном круговороте эстетического воспитания и свои издержки. Любуясь Рафаэлем, мы автоматически ищем других Рафаэлей; слушая Моцарта, мы взыскуем новых Моцартов; читая Канта, мы жаждем неизвестных Кантов. Рафаэль, Моцарт, Кант, Гораций светят нам всю жизнь столь ярко, что подчас затмевают всё остальное, и мы подчас слепнем от сияния этих вечных светил и ищем подобных, не замечая порой поистине чудесного в нашей обыденности и повседневности, которую некоторые столичные снобы привыкли именовать серой. Но не верьте, друзья мои, этим филистерам от искусств, ни на грош не верьте! Человек, по-настоящему понимающий и ценящий красоту “Сикстинской мадонны”, разглядит её и в заброшенной пасеке, а подлинный любитель божественного Моцарта услышит чудесные гармонии и в скрипе невзрачной телеги. И это не шутка и не курьёз, друзья мои! Сегодня, сейчас я собираюсь доказать вам правомерность своего тезиса. Взгляните, друзья! Перед вами посередь стола стоит совсем обычная вещь, к которой мы с детства привыкли. Стоит самовар. Медный круглобокий трудяга, всю свою жизнь честно поящий нас чаем и не требующий взамен никакой награды. Минуют годы, десятилетия, и после неоднократных починок и полудок этого труженика выбросят на свалку, чтобы никто из тех сотен смертных, что грелись теплом его нутра, уж никогда боле не вспомнил бы его. Но эстетическая автономия, о которой я говорил, позволяет нам не только увидеть чудесное, но и показать его другим людям. Так вот, друзья мои, я показываю вам это чудесное. Посмотрите! Перед вами стоит чудесный снаряд, изумительная, так сказать, конструкция, не имеющая европейских аналогов. Как прост и в то же время изыскан он! Сколько скрытого достоинства в этих ножках, кранике, решётке с чайником! Нет, вы только полюбуйтесь этими круглыми боками, этими изгибами и выступами. Сколько прелести в этом снаряде! Как он прост, как гениально прост он! До какой степени надо любить человечество и человека, чтобы создать такое чудо! Вода, угли – и вот уж кипит он, посвистывает, зовёт к столу! Может ли сравниться с ним убогий немецкий чайник на спиртовке? Или английская водогрейка? Нет, не могут! Ибо нет в них
Дядюшка вдруг замолчал, лицо его стало сумрачно-торжественным. Он вздохнул и заговорил со страстью, громче прежнего:
– Так неужели нам, детям культуры и просвещения, нам, любителям и поклонникам всяческих искусств, надо непременно ждать метели, чтобы оценить прелесть русского самовара?! Неужели только в условиях дорожного неудобства способны мы понять, что есть на самом деле русский самовар? Неужели, лишь оказавшись в сотне вёрст от родного угла, способны мы по-настоящему насладиться его прелестным свистом, чудными формами, ароматным дымком?! О люди русские! Доколе же нам, уподобившись тому столичному глупцу и краснобаю, склоняться в благоговении пред всякой европейской безделушкой и в упор не желать замечать наших отечественных пизанских башен? Так посмотрите же пред собой! Вот он стоит перед вами, чудесный снаряд, сотворённый руками и сердцем великого народа, вложившего в него свою душу, как вкладывал он её в собор Василия Блаженного, в Китеж-град, в новгородские фрески! Так давайте же поклонимся ещё одному русскому чуду – народной русской душе, воплощённой в металле, ибо нет на свете души более чистой, широкой и – народной!
Он сложил руки на груди крестом и величественно склонил голову. Все, за исключением молодых и Клюгина, встали и поклонились самовару.
– Да здравствует русский самовар! – провозгласил Антон Петрович, поднимая чашку с чаем, словно бокал с вином.
– Ура! Ура самовару и его певцу – Антону Петровичу Воспенникову! – поднял чашку Красновский.
– Ну, Антоша, я от тебя лет десять ничего подобного не слышала! – качала головой тётушка.
– За самовара-батюшку! – басил дьякон.
– Святую правду сказал, святую правду! – повторял о. Агафон, вытирая выступившие слёзы. – Да и как сказал, Господи! Словно акафист читал!
– Антон Петрович, поздравляю! – Рукавитинов чокнулся своей чашкой с чашкой дядюшки. – Вы просто кладезь талантов!
– За самовар, за самовар, друзья! – не унимался дядюшка, чокаясь со всеми. – Выпьем сей чудный напиток во здравие меднопузого друга!
– За самовар, за самовар! – стали повторять все.
– За самовар! – с улыбкой произнёс Роман, поднимая чашку. Татьяна подняла свою, и они чокнулись.
– Правда, мой дядя – чудо? – спросил её Роман.
– Да, да! Они все чудесные! – восторженно заговорила она, отпив чаю. – Здесь всё такое чудесное, такое доброе! И он. И ты! Муж мой!
Они смотрели в глаза друг другу.
– Антон Петрович! – говорил Красновский. – После твоей тирады я, во-первых, по праву тамады присуждаю твоему тосту первый приз в виде этого чудесного торта, а во-вторых, слагаю с себя венец тамады!
Все засмеялись и зааплодировали, а Антон Петрович поклонился.