Шрифт:
— Говорят, справедливость — это когда сильный побеждает слабого, — произнёс он задумчиво, не глядя на Мбуту. — Но я всегда считал иначе. Справедливость — это когда слабый, наконец, платит по счетам за все свои годы, за всю свою ложь, за все свои преступления, прикрытые красивыми словами.
Он остановился напротив бывшего президента, скрестил руки на груди.
— Ты думал, что тебя будут помнить, как освободителя? Как отца нации? Как великого вождя?
Генерал наклонился ближе, в голосе теперь сквозила холодная насмешка.
— Нет, Жан-Батист. Тебя будут помнить, как жирного паразита, что продавал родную землю за медяки французских компаний, как старого павиана, который сидел на троне и думал, что золото делает его богом.
Мбуту сжал губы в тонкую линию. Руки его дрожали — не от страха, нет, — от бессильной ярости, от унижения, которое было хуже любой боли.
Генерал медленно выпрямился.
— Впрочем, — продолжил он, тоном учителя, объясняющего глупому ученику прописные истины, — ты всё-таки останешься в истории. Небольшой главой. Одной строкой. В списке тех, кто не понял, что время их прошло.
Он сделал шаг к двери, задержался на пороге. И, не оборачиваясь, бросил через плечо:
— Завтра утром твоя глава будет закрыта окончательно.
Мбуту остался сидеть, не двинувшись, не произнеся ни слова в ответ, только глаза его, глубоко посаженные, обрамлённые сетью морщин и отёков, следили за уходящей спиной генерала с той смесью усталой ненависти и презрения, которую могут испытывать лишь те, кто когда-то владел всем и теперь лишён даже права на последнее слово.
Дверь за Н’Диайе закрылась с глухим стуком, который отозвался в тесной камере дрожью старых стен, осыпающейся известкой, тусклыми тенями на полу, отражением той безнадёжности, которая оседала в воздухе, как пыль после разрушения.
Мбуту медленно опустил голову на скрещённые на коленях руки. Он знал, что за этой дверью никто не строит иллюзий относительно его судьбы. Никакого суда. Никакой последней речи перед народом. Никаких оправданий. Только короткий путь от этой скамьи — к стене, или, может быть, к плацу за старой тюрьмой, где, среди сорняков и выбитых плит, ему будет уготована финальная встреча с выстрелом, который поставит точку в его жизни.
Н’Диайе, шагая по коридорам, не испытывал ни сожаления, ни удовлетворения. Для него это было делом техники, последним штрихом в деле захвата власти. Он уже думал о следующем заседании комитета, о переговорах с английскими эмиссарами, о сделках, которые нужно заключить быстро, пока над страной ещё висит дым переворота и пока никто не успел осознать, что от одной зависимости страна скатилась в другую, ещё более жадную и циничную.
Генерал знал: в истории всегда остаются те, кто пишет её новой кровью. И те, кто, как Мбуту, становятся удобренной землёй для роста новых, ещё более жадных деревьев.
В этот вечер город спал беспокойным сном.
Где-то, в полупустых кварталах, женщины закрывали ставни, мужчины прятали последние остатки еды, дети шептали друг другу на ухо страшные сказки о том, что будет завтра.
А за толстыми стенами старой тюрьмы, в сырой камере без света и надежды, старик, некогда державший в своих руках судьбы миллионов, медленно умирал, зная, что спасения нет. И что в этом мире больше никто не вспомнит, кем он был. Только кем он стал.
Кабинет в новом здании, куда перебрался штаб Временного Совета, был оформлен с тем излишним блеском, который всегда появляется там, где власть ещё не успела укрепиться, но уже хочет казаться незыблемой: тяжёлые шторы, лакированные столы, хищные портреты новых лидеров, застывших в позах древних императоров.
Генерал Н’Диайе сидел за массивным столом, листая какие-то бумаги, когда в комнату вошёл начальник Жандармерии Флёр-дю-Солей полковник Франсуа Нгама — высокий, крепкий, сдержанный, с тем особенным видом человека, для которого долг был не пустым звуком, а жизненной линией, натянутой от юности до этих мрачных дней.
Он остановился на пороге, коротко приложив руку к козырьку, без излишнего рвения, но с той уставной точностью, которая выдавала в нём старую школу.
Генерал отложил бумаги, поднял глаза.
На мгновение между ними повисло тяжёлое молчание — не враждебное, не угрожающее, но то самое молчание, которым обмениваются люди, понимающие, что за этим разговором стоят не только их личные судьбы, но и судьбы всех тех, кто ещё верит в порядок, закон и честь.
История Жандармерии Флёр-дю-Солей была давней, запутанной и кровавой.
Созданная после свержения французского колониального управления как инструмент охраны правопорядка в новой независимой республике, она быстро стала больше, чем просто полицией: в годы смут, переворотов и этнических конфликтов именно жандармы оставались тем тонким, почти невидимым слоем между хаосом и окончательным распадом страны.
Они не были безупречными. Они тоже творили ошибки, принимали участие в репрессиях, закрывали глаза на преступления правителей. Но в отличие от большинства прочих структур, Жандармерия сохранила внутри себя нечто твёрдое — память о дисциплине, о долге, о том, что закон существует не для тех, кто у власти, а для тех, кто беззащитен.