Шрифт:
Он поднял глаза к окну.
Город спал — если можно было назвать сном ту тревожную полудрёму, в которой люди держали рядом оружие.
И в этой тишине Дюпон принял своё решение. Без громких слов, без клятв, без внутренней драмы. Он просто знал: завтра он начнёт войну. Настоящую.
Поднялся медленно, чувствуя, как скрипят суставы в коленях, будто всё тело, прожившее столько лет в чужих войнах, в чужих землях, сейчас собиралось в единственный, последний узел воли.
Вгляделся в карту — ту самую, на которой красными и синими точками были расставлены шахты, рудники, конвои и оборонительные линии, отмеченные в дни, когда войны, ещё казалась возможно избежать. Теперь же каждый знак на этом потрёпанном полотне стал живой целью: не символом, а местом, за которое предстояло драться до последнего дыхания. Люк расстелил карту на столе, пригладил складки ладонями и взял в руки карандаш. Не спеша, точно, уверенно, он начал чертить новые линии. Не линии обороны - линии наступления.
Каждый штрих был обещанием: здесь пойдут его люди; здесь будут разбиты вражеские отряды; здесь, у старого моста или на шахте, будет пролита кровь тех, кто осмелился назвать эту страну своей собственностью.
Когда он закончил, дверь в кабинет открылась.
На пороге стоял капитан Лемуан, всё тот же, верный, с лицом, которое не знало страха, только ожидание. Дюпон поднял на него взгляд.
— Соберите командиров, — сказал он спокойно, как если бы приказывал приготовить караульные посты, а не начинать восстание. — Время пришло.
Лемуан кивнул и исчез. Дюпон остался один, подошёл к окну, посмотрел на город, на это пыльное, обожжённое солнцем сердце страны, в которой ему, может быть, никогда не суждено было найти дом, но за которую он теперь собирался умереть.
И в этой тишине Люк Огюст Дюпон позволил себе один короткий жест: вынул из внутреннего кармана старую награду — орден Почётного легиона, полученного за годы службы во Французском Иностранном Легионе, — и положил её на стол, лицом вниз.
Прощание с прошлым.
Приветствие войне.
ГЛАВА 8
Мон-Дьё изменился.
Город, некогда утопавший в жаркой суете рыночных площадей, в кривых переулках, где дети гоняли мяч между пыльных ларьков, а женщины, сидя на низких скамейках, распевали старинные песни под гул торгующих голосов, теперь напоминал раненого зверя, загнанного в угол и медленно истекающего кровью.
Улицы были пусты. Те, кто ещё осмеливался выходить из своих домов, двигались быстро, короткими перебежками от одной стены к другой, не поднимая глаз, не задерживая взгляда ни на патрулях, ни на грубых афишах, развешанных на каждом углу, где в пёстрой мешанине лозунгов о свободе и новом порядке проглядывалась тяжёлая, почти животная жажда власти.
По ночам в городе раздавались выстрелы — короткие, одиночные, как судорожные вздохи человека, который не успел добежать до спасительного укрытия. Никто уже не задавал вопросов. Никто не искал пропавших.
Новые власти устанавливали порядок так, как понимали его сами: через страх, через кровь, через слом человеческой воли.
В здании бывшей Префектуры, где когда-то заседали городские чиновники при Мбуту, теперь разместился Временный Комитет Национального Возрождения — громкое название для сборища людей, чьи лица были знакомы каждому жителю столицы: вчерашние прапорщики, командиры ополченцев, мелкие торговцы оружием и те, кто в дни переворота первым потянулся к горлу павших.
Все ключевые посты — в городской администрации, в судах — заняли люди, так или иначе связанные кровью или клятвами с генералом Н’Диайе. Их родственные связи, их принадлежность к одному племени, их преданность не закону, а воле нового хозяина стали единственными критериями отбора.
Профессора, адвокаты, учителя, те, кто ещё пытался сохранить остатки былого порядка, исчезали ночью, без суда, без объяснений, оставляя после себя пустые дома и тени на стенах.
На окраинах города, в тех районах, где некогда стояли склады и мастерские, теперь возникли лагеря — места, о которых никто не говорил вслух, но о которых знали все, даже те, кто притворялся глухим к ночным конвоям, вывозящим людей вглубь развалин. Их называли по-разному: Центрами перевоспитания, Лагерями гражданского содействия, Школами национальной ответственности. Но те, кто однажды пересекал их ржавые ворота, обвитые колючей проволокой, редко возвращались назад. А те немногие, кто возвращался, больше не были людьми в привычном смысле: в их глазах не было ни света, ни вопросов, ни желания жить, только тёмная, молчаливая пустота, в которой раз и навсегда утонули надежды на справедливость.
По улицам столицы курсировали военные патрули — люди в новой форме с эмблемами Временного Совета на рукавах, в тяжёлых ботинках, с автоматами наперевес, взгляд их был холодным, отрешённым, как у тех, кто уже разучился различать живых от мёртвых.
Город был разделён невидимыми линиями: кварталы лояльных — и кварталы обречённых; улицы, где можно было ещё купить хлеб — и улицы, где даже днём воздух был густ от страха, где каждое окно, каждую дверь, каждую трещину в стене словно пронзали взгляды тех, кто ждал ареста.
Иногда через город проходили колонны грузовиков — загруженные то ящиками с амуницией, то толпами молчаливых людей, связанных верёвками, с пустыми глазами. И каждый знал: эти колонны идут в лагеря. И никто не выходил на дорогу, чтобы остановить их. Потому что страх, однажды поселившись в сердце, разрастался там, как старая болезнь, от которой не спасали ни молитвы, ни клятвы верности.
На фоне всего этого ползущего ужаса незаметно, почти исподволь, в столицу начали стекаться новые лица, лица, которые с первых взглядов выдавали в себе не местных: мужчины в тёмных костюмах, слишком правильных для здешней жары; женщины с безупречными причёсками и лёгкими дипломатическими папками под мышкой; люди, которые не смотрели по сторонам, но видели всё.