Шрифт:
канским Вавилоном, в котором за лихорадочной спешкой пе
шеходов, жаждущих развлечений, и безжалостной гонкой из
возчиков, не несущих даже ответственности за раздавленных
стариков, уже нельзя увидеть ничего от мягкой, любезной и
приветливой человечности былого Парижа. <...>
Вторник, 2 ноября.
Я глубоко убежден, что человек, у которого нет в душе ка
кой-либо страстной привязанности, будь то к женщине, к ло
шади, к вину, к безделушкам или к цветам — словом, не важно
к чему, — человек, который хоть в чем-нибудь не проявляет без
рассудства и всегда буржуазно уравновешен, — такой человек
никогда ничего не создаст в литературе. В нем нет горючего,
чтобы переработать частицу его мозга в гениальную или хотя
бы талантливую рукопись.
Суббота, 6 ноября.
<...> В сущности, описания Теофиля Готье сделаны рукой
живописца, но только живописца-декоратора: в них чувствуется
этакий бесшабашный художник.
407
Вторник, 9 ноября.
Сегодня вновь репетировали сцену между братом и сестрой
из второго акта; и с половины второго до пяти Порель заставил
Серни раз тридцать становиться на колени, добиваясь, чтобы
она нашла естественное движение, когда бросается на колени
перед братом * и, схватив его за отвороты сюртука, поворачи
вает к себе.
Во время репетиций Порель пользуется приемом, который
было бы чудесно воспроизвести в романе из театральной жизни:
стараясь примениться к умственному уровню актеров и актрис,
он в самых простых выражениях растолковывает им, в каком
душевном состоянии находятся персонажи и как должны себя
вести. Например, объясняя, как передать внутреннее движение
человека, который отказывается от предложенной ему сделки,
Порель говорит: «Представьте себе, что вы сидите в облаке та
бачного дыма и отворачиваетесь, чтобы глотнуть свежего воз
духа».
Прелесть хризантемы, самого типичного японского цветка,
заключается в том, что, обладая формой астрагала, она окра
шена в такие тона, какие, вообще, несвойственны цветам: тут
и переливы старого золота, и розовые тона поблекшей ткани,
и болезненно-лиловые оттенки, словом, целая гамма бессиль
ных, умирающих красок.
Вторник, 16 ноября.
Уметь ходить, уметь дышать на сцене — вот навыки, для
приобретения которых нужны долгие годы обучения.
Среда, 17 ноября.
Письмо от Маньяра, который не может обеспечить мне ре
гулярный выход последних глав «Дневника» и предлагает либо
печатать его с перерывами, либо приостановить издание. Я вы
брал приостановку *. <...>
Четверг, 18 ноября.
< . . . > И вот, наконец, я сижу с супругами Доде в ложе
Пореля, на премьере пьесы, сделанной Сеаром из «Рене Моп-
рен». Публика вначале холодна, но с выходом Серни и Дюмени
сразу оживляется, слышен непринужденный смех, зрители как
будто оценили замысел пьесы. Аплодисменты, вызовы — все
внушает надежды на большой успех.
Супруги Доде считаются крестными отцом и матерью моей
408
пьесы, и мы ужинаем у них в доме, где четыре стола расстав
лены в столовой, а один в передней — для молодежи.
Мы с Порелем горячо и сердечно поздравляем друг друга;
я счастлив, что принес ему успех, а он любезно говорит мне:
«Теперь в Одеоне — вы у себя дома!» < . . . >
Пятница, 19 ноября.
Сегодня утром убийственные отзывы прессы. В сущности,
пьеса тут ни при чем. Театральные дельцы не желают пускать
и театр писателей, и связанные с театром газетчики приходят
в бешенство, когда видят, что романисты проникают в Одеон...
Бедная «Рене», теперь, я думаю, она окончательно погибла.
Вечером я застал Пореля в его кабинете; он сидел один, сов
сем один, в своем величественном кресле, бессильно опустив