Шрифт:
знойный день горячими испарениями и пылью, поднятой но
гами людей, колесами экипажей, конскими копытами, тонет в
серой дымке — в африканской дымке, так хорошо изображен
ной на картинах Фромантена, сквозь которую чуть-чуть белеют
дома и лиловеют округлости деревьев.
Продолжаю шагать в этой серой дымке, сгущающейся по
мере наступления темноты, в которой вдруг вспыхивает крас
ный фонарик пароходика-мушки; продолжаю шагать, отдав
шись игре воображения, среди нелепых грез, порожденных
иногда неясно долетевшим словом прохожего, как вдруг
слышу, что какой-то человек на набережной говорит другому:
«Значит, скоро они нам свалятся на голову!» Эти слова, сразу
отрезвив меня, внушают уверенность, что Страсбург сдался,
и мое предчувствие подтверждается купленной на бульваре
газетой.
Вопреки моим ожиданиям, я не замечаю в этот вечер, чтобы
печальное известие произвело особенно большое впечатление
на Париж. Я наблюдаю скорее равнодушие, чем негодование.
Понедельник, 3 октября.
Сквозь решетку в глубине моего сада я видел сегодня
утром, как солдаты-бретонцы, расположившиеся лагерем в
одной из аллей соседней виллы, молились, достав из сумок ма
ленькие молитвенники.
Вот уж два дня, как, сам не знаю почему, я снова охвачен
воспоминаниями о брате, заслоненными было ужасом настоя
щего и угрозой будущего; эти воспоминания преследуют меня
с жестокой неотступностью первых дней.
Как все-таки могло случиться, что я не ищу смерти, я, кто
44
так мало дорожит жизнью и мог бы взять себе девизом: «Ни
чего для меня не осталось, все что осталось — ничто» *. Неужели
же трусость заставляет меня уклоняться от службы в Нацио
нальной гвардии? Нет, это не трусость. Это сознание своей
особенной, гордой личности, которое побудило бы меня отдать
свою жизнь, если бы я мог действовать сам, один совершить
что-нибудь значительное, командовать, управлять, словом, про
являть себя в этой войне как индивидуальность, — но не позво
ляет мне смириться и стать нулем, безымянным куском пу
шечного мяса. Как ни героична была бы подобная смерть —
чувствую, что по занимаемому мною месту в литературе я
ст ою большего. И это истинная правда, ибо ничто ведь не за
ставляет меня говорить так... Но возможно все же, что чье-
либо дружеское Пойдем? — принудило бы смолкнуть это чув
ство, потому что в обществе друга я был бы как-то огражден
от грязных и противных мне незнакомцев из Национальной
гвардии.
Двое пьяниц устроились на скамейке подле моего дома,
чтобы проспаться после выпивки; они видят во хмелю воин
ственные сны и время от времени хрипло кричат: «К оружию!»
Особая прелесть этой погожей осени — багрянец деревьев,
голубая дымка небес, большие, мягкие расплывчатые тени, мо
лочный туман, расстилающийся и плывущий над всеми да
лями, легкие испарения, пронизанные солнцем, переливы
тусклых тонов в воздухе, чуть лиловатое освещение — цвета
налитой в стаканы сахарной воды, что подается в кабачках,
вся эта мягкость окружающей природы оттеняет гармонией
своего колорита сверкающий инвентарь войны и многоцветную,
непрерывно движущуюся толпу.
Когда, пообедав, я вышел из ресторана, ко мне обратился с
учтивым поклоном хорошо одетый человек: «Сударь, не дадите
ли вы мне денег на обед? Я со вчерашнего дня ничего не ел!»
Я отказал. Потом все же дал. Ведь по нынешним временам он
мог сказать и правду.
Наше правительство состоит из людей посредственных, а
потому — благоразумных. Они не обладают в достаточной мере
способностью дерзать и даже не подозревают о возможности
невозможного в такие времена, как наше. Что представляют
собою, в сущности, наши спасители? * Генерал-краснобай, за
урядный литератор, елейный прокурор и мещанская копия
Дантона.
Никогда еще не бывало в Париже такого октября. Светлая