Шрифт:
Город начал умирать. Не от выстрелов - от страха.
Военные не объявили чрезвычайного положения. Они просто перестали объяснять, что происходит. Появились списки. Они не висели на стенах — ходили по рукам, по комендатурам, по внутренним каналам. На них значились фамилии бывших офицеров, жандармов, чиновников, учителей, священников, студентов. Не всегда лоялистов. Иногда — просто тех, кто слишком много знал, слишком ярко говорил, слишком долго смотрел в глаза не тому человеку.
Их забирали ночью, под утро. Иногда стреляли у дверей. Иногда — вывозили за город, к старой цементной яме, куда раньше сбрасывали мусор и старую мебель. Теперь — тела.
Генерал Н’Диайе не комментировал происходящее. Он отмалчивался.
Английские советники, когда их спрашивали о происходящем, разводили руками: "Это внутреннее дело суверенной нации." Но в глубине министерств, в разрушенных особняках, где теперь заседали члены временного правительства, шло другое — распределение. Кто возьмёт северный район. Кто будет контролировать воду. Кто — учебные заведения.
Те, кто раньше сносили портреты Мбуту, теперь несли списки на подпись.
В центре города провели показательную казнь. На бывшей площади Независимости построили деревянный подиум. На нём — семеро человек. Их назвали "агентами режима", "предателями", "соглядатаями Франции". Никто не знал их имён, даже те, кто убивал. Площадь была полна, но никто не плакал, не выкрикивал лозунгов. Все смотрели — и молчали. Как будто пытались запомнить, как умирает иллюзия освобождения.
Когда город понял, что начался не просто переворот, а разлом, стало уже поздно что-то объяснять.
Начали выгонять целые семьи. Без постановлений, без подписей, без возможности собрать вещи. На рассвете к дверям подходили люди в новой форме, отдавали короткий приказ, и спустя десять минут в дом входили другие — с пилами, с ломами, с канистрами. Те, кто сопротивлялся, исчезали. Те, кто покорялся, уходили — с детьми, с узлами на голове.
Старые кварталы, где жило три поколения под одной крышей, опустели за неделю. Некоторые улицы выжигали: целиком, до камня. Официальная причина — "санитарная очистка очагов лоялистской заразы".
Люди, у которых никогда не было времени на политику, вдруг оказались неправильными жителями. Их прошлое не спасало. Их молчание — тоже. Решения принимались не по поступкам, а по логике страха: лучше уничтожить возможного врага, чем дождаться, пока он им станет.
В нескольких местах начали строить периметры. Блокпосты. Серые бетонные стены, перекрытые мешками с песком. Проверки документов, удостоверений, лиц. Установили пропускной режим: посторонние — не входят, жители — не выходят, журналисты — исчезают.
Мон-Дьё стал крепостью. Но это была не та крепость, где защищают народ.
Старые названия улиц исчезли не потому, что их официально переименовали — а потому, что никто больше не решался их произносить. Местные говорили: "там, где раньше был рынок", или "у дома с железным балконом". Даже указатели поснимали.
Город терял память — чтобы легче было им управлять. Библиотеки закрыли первыми. Потом — церкви, школы, общественные центры. Культурные пространства объявили зонами риска. Любое собрание из трёх и более человек — подозрительно. Шёпот — повод к задержанию.
На стенах зданий, оставшихся целыми, появлялись плакаты с цитатами генерала Н’Диайе.
"В стране нет лишних."
"Страх — необходимый учитель."
"Тот, кто молчит, — за нас."
Некоторые пытались сорвать их ночью. На следующее утро такие плакаты появлялись снова — но уже с надписью поверх: "Трус живёт дольше, чем герой."
Открытые рынки заменили на контрольные распределительные пункты. Воду выдавали по спискам. Детей — проверяли на лояльность через школы, где один вопрос звучал в начале дня: "Кто дал тебе мир?" Ответ должен был быть один: "Генерал."
К середине месяца Мон-Дьё больше не был городом.
Он стал топографией страха, выжженной картой, на которой единственными ориентирами были блокпосты, колючая проволока и сгоревшие дома. Жизнь текла под землёй, за занавешенными окнами, в тусклом свете керосиновых ламп. Те, кто раньше называл себя жителями столицы, теперь называли себя выжившими.
Один за другим исчезали скверы, площади, улицы, где ещё недавно старики играли в домино, где студенты курили под вывесками кафе. Фонтаны зарастали травой, бульвары трескались от жары и запустения. И люди перестали смотреть на небо — потому что там больше не было солнца - только серое облако гари и запах железа, который не уносил ни один ветер.
Мон-Дьё не захватили за ночь - его переплавили — как металл, который больше не будет звонким. И в этом новом городе не было лозунгов о свободе, не было обещаний. Была только необходимость — дышать незаметно, двигаться короткими перебежками, говорить шёпотом или молчать. Чтобы прожить ещё день. Ещё ночь.
Утром, когда в Мон-Дьё впервые за неделю стихли выстрелы, посольство Франции оказалось в тишине, которая была страшнее любого артиллерийского залпа.
Фасад, некогда ослепительно белый, теперь казался тусклым и усталым. Жалюзи были опущены. Флаг висел тяжело, как мокрая тряпка. На улицах перед зданием не было ни машин, ни пешеходов — только редкие силуэты патрульных с новыми повязками на рукавах. Они не приближались к воротам, не угрожали - просто были.