Шрифт:
Она встала.
Мир вокруг начал вращаться медленно, будто сцепленный со старыми, ржавыми шестернями, которые не могли остановиться, даже если бы захотели. Вышла из медпункта, не помня, как это произошло. Шаг за шагом, словно сквозь вязкую воду, продираясь через чужие разговоры, взгляды, тени.
Деревня жила своей новой жизнью: люди быстро отводили глаза, когда видели военных; матери спешно утаскивали детей в дома при звуках грузовиков; мужчины прятали лица в воротники, чтобы не попасться на глаза солдатам.
И никто — никто не подошёл к ней.
Она шла одна.
Словно изгоем стала в тот самый момент, когда узнала о судьбе своих родных.
В голове Серафины вспыхивали и гасли мысли — короткие, болезненные, обжигающие, будто кто-то разрывал ткань её сознания на клочки. Она представляла отца — гордого, высокого, теперь скованного верёвками, на коленях перед чужой властью. Представляла мать — Мари, ту самую Мари, чьи руки умели согревать одним прикосновением, теперь ломаемую палками в глухой, тёмной комнате. Каждая картина ранила её. И вместе с этим в сердце вставала другая правда: если она сейчас бросится назад, если побежит к лагерю, пытаясь вызволить их, крича, моля, уповая на жалость, она не только ничего не спасёт — сама станет новой разменной монетой.
Серафина знала, как они действуют. Слышала рассказы о тех, кто пытался договориться, обменять свободу на милосердие. Видела, как исчезали целые семьи за одну попытку сопротивления.
Её отец знал это. Её мать знала это.
И если бы они были здесь, перед ней, они бы сказали: «Иди. Спаси то, что ещё можно спасти.» Не для себя. Для тех, кто ещё может выбраться из этого медленно умирающего мира.
Серафина остановилась у старой акации на краю деревни, прижалась лбом к шероховатой коре и закрыла глаза. В груди стучало не сердце — молоток, который разбивал изнутри, заставляя принять решение, которое останется навсегда. Она разжала кулаки и сделала первый шаг — прочь от дома, прочь от тех, кого любила. Не потому, что предала. Потому что выбрала не сгореть вместе с ними, а вынести их историю дальше.
Деревня осталась позади — пятно дыма и пыли на горизонте, среди редких деревьев, которое становилось всё меньше с каждым шагом, пока не слилось с серой полосой вечера.
Серафина шла без оглядки. Шла быстро, на пределе сил, потому что знала: если замедлится, если позволит себе остановиться и вспомнить лица тех, кого оставила, если позволит сердцу снова занять место разума, её догонят — не люди с оружием, а страх, вина, боль, которые сожрут её изнутри ещё до того, как дойдут до физического тела.
Тропинка, которой она пользовалась в детстве, ведя коз к пастбищам, теперь казалась ей чужой, изуродованной: трава выгорела, деревья были словно согнуты в вечном поклоне перед той новой властью, которая пришла на эту землю.
Когда она увидела ферму, сердце на мгновение сжалось. Старая усадьба, оставшаяся со времён французской колонизации, стояла как осколок прошлого: крепкие белёные стены, облупившиеся ставни, заросший сад. Её шаги замедлились сами собой.
Серафине не нужно было стучать. Дверь открылась прежде, чем она успела поднять руку. На пороге стояла мадам Леклер — женщина с серебряными волосами, строгим лицом и потухшими глазами.
За её спиной показался месье Леклер — бывший офицер, отставник, который носил свою прямую спину как напоминание о прошлом, но теперь в его осанке сквозила тяжесть, которую нести стало труднее, чем рюкзак солдата. Они не спросили, зачем она пришла. Не спросили, кто её преследует. Они знали.
Серафина сидела на кухне, глотая горячее молоко, которое обжигало горло, но давало силы, слушая, как мадам Леклер быстро и тихо объясняет план: скрыться через лес, вдоль старого русла реки, выйти к перевалочной станции, где можно будет найти путь к Виль-Роше.
— Там ваши друзья, — сказала она. — Там те, кто ещё помнит, что такое честь.
Месье Леклер молча подал ей старую карту, на которой жирными угольными линиями были обведены безопасные тропы. И коротко кивнул, словно посылая в бой кого-то, кто не имел права проиграть.
Когда Серафина вышла в ночь, лес встретил её прохладой и шорохом. Каждый шаг отзывался эхом в сердце, но она шла. Потому что теперь несла не только свою жизнь. Она несла их память. И их последнюю надежду.
Лес отступал медленно, уступая место редким полям и полузаброшенным деревням, где земля выглядела так, будто сама природа решила отвернуться от этой страны: сухие стебли вместо кукурузы, мёртвые деревья, оседающие в собственной тени, покосившиеся крыши, сквозь которые небо смотрело холодным, пустым глазом.
Серафина шла осторожно, почти не оставляя следов, научившись за эти дни двигаться в тишине, как животное, которое знает: любая ошибка может стоить жизни.
Она видела: дома, выжженные дотла; стены, исписанные угрозами; колодцы, засыпанные мусором и трупами животных. На дорогах лежали обгоревшие останки фургонов, перевёрнутые повозки, изломанные рамы велосипедов — всё, что когда-то было частью жизни, теперь стало памятниками разрушению.
Иногда на обочинах она встречала тела. Не бойцов — крестьян, женщин, стариков.