Шрифт:
— Здесь, здесь и здесь. Местные боятся генерала, но ненавидят его. Если мы пойдём как армия — они уйдут. Если мы пойдём как защита — они останутся.
Дюпон выпрямился, подошёл к столу, положил ладонь на середину карты — там, где была обозначена столица, где тонкая линия дороги терялась в петлях грязи и рванины.
— Мы не дойдём до Мон-Дьё в один день. Ни в один бой. Мы дойдём только тогда, когда на каждом повороте нас будут ждать, не с оружием, а с хлебом. Не из любви — а из веры, что мы — лучше.
Он посмотрел в глаза каждому.
— Если мы не станем такими — лучше не идти вовсе.
Они долго молчали после этих слов. Это было то молчание, в котором не зреет сомнение, а выстраивается решимость — тяжёлая, как сталь, не быстрая, как пламя, но та самая, из которой куют судьбы, а не только приказы.
Нгама первым нарушил паузу: коротко кивнул, сделал в блокноте пометку — имена, направления, время выхода. Он не был тем, кто вдохновляет словами. Его язык — порядок, и сегодня он говорил уверенно, потому что порядок, наконец, снова начал обретать смысл.
Грегуар подошёл к столу с другой стороны, закатал рукав — старая татуировка на плечевом сгибе, символ его легионерского прошлого, уже почти стёрлась, но всё ещё напоминала о человеке, которым он был, и которого он теперь сдерживал внутри.
— Нам нужно не просто выжить, — сказал Орлов, медленно раскладывая на стол карты логистики. — Нам нужно выжить красиво.
Жоэль взял на себя задачу, которую никто не озвучил вслух, но все понимали: подготовить сердца. Он должен был идти вперёд, через деревни, общаться с теми, кто ещё не верил, кто ещё не выбирал сторону. С ним пойдут старики, женщины, уцелевшие учителя, молодые парни без оружия.
— Я не дам им обещаний, — сказал он. — Только понимание. Пусть смотрят, и сами решают, кто мы.
Они сидели над картами до вечера.
К моменту, когда солнце скрылось за горизонтом, штаб знал всё: куда они пойдут, сколько будет еды, кто останется на охране, кто поведёт колонны, где начнут собирать подпольные запасы топлива, как будут передавать информацию. Но главное — они знали, зачем идут.
Когда последняя свеча догорела на штабном столе, когда карты были свернуты, блокноты закрыты, а имена вписаны в списки, Дюпон поднялся.
Он посмотрел на каждого из них: на Нгаму, у которого за спиной было больше погибших друзей, чем уцелевших; на Грегуара, который знал, что война не делает мужчин, но раскрывает то, что было спрятано глубоко; на Жоэля, в котором наконец соединились сын, вождь, воин и свидетель.
— Мы начнём через три дня, — сказал он, тихо, но в голосе его не было колебания. — Пусть солнце над Кинганой поднимется в четвёртый рассвет — и тогда мы пойдём.
Он не ждал ответа, просто вышел.
Когда решение о наступлении было принято, когда штаб боевых операций начал превращаться в пульсирующее сердце военной машины, в которой каждый шаг, каждый патрон, каждая капля топлива приобретали стратегическое значение, Дюпон, оставшись наедине с картами и тишиной, позвал Гатти.
Это не было приказом. Это было просьбой, произнесённой почти шёпотом, в тени штабного тента, сквозь который проходили лучи утреннего солнца, рисуя на лицах следы усталости и нерастраченной веры.
— Мне нужен кто-то, кто соберёт не солдат, а людей, — сказал Дюпон, не глядя в глаза. — Кто сможет удержать то, что не держится оружием.
Гатти выслушал молча.
Он уже знал, о чём его просят, ещё до того, как это было сказано. Он знал по взглядам, по тому, как его встречали утром у палаток, по тому, как женщины подносили ему воду, как дети прижимались к его рясе, как юноши спрашивали совета, прежде чем принять на себя новое задание.
Он знал: его место — не на фронте. Его место — между. Между болью и заботой. Между тревогой и доверием. Между тем, что рушится, и тем, что должно быть построено заново.
Штаб гуманитарной помощи был организован в старом ангаре на краю лагеря — там, где когда-то хранили сухие пайки французской армии, теперь стояли ящики с медикаментами, перевязочным материалом, мешки с мукой, ржавые бочки с водой, кипы списков, доски с именами, зачеркиваниями, маршрутами, расписаниями. Но главное — там были люди. Многие из них не умели воевать, никогда не держали оружия, но они несли еду, бинтовали раны, поддерживали тех, кто шатался от усталости, делились последним чаем с теми, кто только что пришёл из боя.
Гатти просто прошёлся между рядами, останавливаясь, разговаривая с каждым: с юной девушкой, которая складывала бинты в тряпичные мешки; со стариком, который сидел у кипящего котла и щепетильно досаливал похлёбку; с подростком, который мыл руки в воде, бурча себе под нос молитву, чтобы забыть, что недавно держал окровавленную голову своего младшего брата.
Гатти не просил отчётов. Он спрашивал: «Что нужно?» И каждый, кто слышал этот голос — спокойный, хрипловатый, но наполненный вниманием, — отвечал не из подчинения, а потому, что чувствовал: ему действительно хотят помочь.