Шрифт:
своего молитвенника и сшить из этих букв письмо соседке са
мого непристойного содержания...» При этих словах я вспомнил,
25*
387
что есть ведь еще и эта — страшная! — сторона. Я подумал о
всяких противоестественных склонностях, неизбежно зарож
дающихся и расцветающих в подобных условиях; о необуздан
ной страсти, о вспышках ревности, из-за которых ночью жен
щины встают, бросаются на спящую рядом сотоварку и жестоко
избивают ее своими урыльниками — единственным доступным
здесь оружием. О лесбийской любви, этой неизменной спутнице
женских общежитий, да еще в условиях тюрьмы, о неистовой
чувственности каторжников, — целый день томит их единствен
ная мысль, волнуя кровь, волнуя душу.
Но вдруг одна фраза, сказанная начальником тюрьмы, —
одна из тех фраз, которые внезапно освещают все ужасающей
вспышкой молнии, — вернула мою мысль к этой пытке молча
нием. Оказывается, молчание в конце концов вызывает
у несчастных женщин болезни гортани, языка, и, чтобы избе
жать этого, их заставляют петь в церковном хоре. Итак, они
вынуждены славить господа, чтобы у них вовсе не отнялся
язык.
И словно для того, чтобы еще глубже погрузить нас в эту
бездну унижения и страданий, нам предложили посмотреть са
пожные мастерские, где работают те, кого считают здесь буй
ными. Ко всем прочим испытаниям здесь присоединяется еще
старость — старость, впадающая в детство. Упадок личности отя
гощается умопомешательством. В голове этих женщин постоянно
мерцает мысль о совершенном преступлении. Сознание слабеет.
Здесь есть свои сибиллы, свои мегеры. Полупарализованные
пальцы, тугая сообразительность, детские страхи; движения
души инстинктивны, — так движется тело во время ночных кош
маров; навязчивые идеи. В то время как мы проходили по залу,
одна старуха вскочила вдруг со своего места и, ударив кулаком
соседку, которая пыталась удержать ее, бросилась к начальнику
тюрьмы, умоляя выслушать ее, и тут же стала излагать свою
жалобу певучим, взволнованным, каким-то горестно-покорным
голосом, — голосом вдохновенной актрисы, изображающей отчая
ние и мольбу. Несчастная старуха, в прошлом — повивальная
бабка, приговоренная за производство выкидыша, все повто
ряла с красноречием мономана, что страдает за чужую вину.
Наконец ее душераздирающий голос умолк. Волнение, возник
шее было в зале среди этих легко возбудимых созданий,
затихло.
Еще одна дверь отворилась перед нами; на пороге нас встре
тила монахиня; и вместе с ней мы поднялись наверх. В ком
нате стояло несколько горшков с цветами: это был лазарет. На
388
одной кровати лежала молодая женщина в позе дочери Тинто-
ретто на картине Конье *, — неподвижно, запрокинув голову.
Двигались одни ее глаза. Она умирала: болезнь спинного мозга,
вот уже неделя как она совершенно недвижима. Другая аре
стантка, госпитальная служительница, стояла у ее изголовья,
словно Тюрьма, стерегущая Смерть...
— На сто больных умирает лишь четверо, — с победонос
ным видом сказал мне инспектор.
В глубине комнаты лежала старая женщина, опершись лок
тем на койку и повернувшись спиной к свету. Она была погру
жена в свои мысли. Ее напоминавшее маску лицо, больничный
халат, ниспадающий складками, словно античный хитон, при
давали ей какое-то сходство с гудоновской статуей Вольтера:
она была похожа на Вольтера в аду. Мы спросили ее, чем она
больна. В ответ она заплакала...
— Разве здесь, в лазарете, им тоже запрещают разговари
вать? — спросил я начальника тюрьмы.
— Ну, здесь, вы понимаете, мы вынуждены быть менее
строгими.
И я понял, что здесь заключенным, очевидно, не возбра
няется произнести несколько слов перед тем, как испустить
дух, что им дозволено нарушать молчание в минуты агонии.
Вероятно, им разрешается сказать: «Я умираю...»
Еще одна — кожа ее белизной напоминает бумагу, голубо
ватые белки глаз, под глазами — коричневые круги.