Шрифт:
шего на смертном одре. Обращаясь к жене, которая тут же
рядом молила бога помиловать его, он сказал: «Не бойся, доро
гая, он меня помилует, ведь это его ремесло». < . . . >
1 марта.
Сегодня последнее воскресенье с Флобером, который снова
уезжает в Круассе, чтоб зарыться там в работу.
Появляется как-то господин, тонкий, немного чопорный, то
щий, с редкой бородкой, ростом не велик, не мал, какой-то
сухарь, за очками синеют глаза, лицо истощенное, немного
бесцветное, но оживляется при разговоре; когда он вас слушает,
его взгляд выражает благожелательность, речь спокойная,
гладкая, он как бы роняет слова и при этом открывает зубы —
это Тэн.
Как собеседник — это нечто вроде изящного воплощения со
временной критики: очень знающий, любезный, немного педан
тичный. По существу своему — учитель, следы этой профессии
неистребимы, — но его спасает большая простота, расположение
к людям, внимательность воспитанного человека, умеющего
мило слушать других.
409
Он мягко посмеивается вместе с нами над «Ревю де
Де Монд», где какой-то швейцарец * берется поправлять кого
угодно и груб со всеми писателями. Рассказывает нам хоро
шенькую историю со статьей г-на де Витта, зятя г-на Гизо.
Потребовалась целая баталия, чтоб пропустили первую фразу
статьи: «Мода нынче пошла на мемуары». Бюлоз ни за что
не хотел, чтобы в «Ревю де Де Монд» статья начиналась сло
вом «мода». Даже Тэну приходится иногда спорить, чтоб его
не сокращали и не переделывали; ему указывают те места,
«где должны быть высказаны общие положения...». Странное
и постыдное явление — эти унизительные условия, которым
подвергаются самые крупные, самые известные, самые значи
тельные писатели XIX века, такие, как Ремюз а, Кузен. Что ни
говори, а чувство собственного достоинства у писателя поуба
вилось. Демократия его принижает. <...>
Воскресенье, 8 марта.
< . . . > У привратника, совершившего преступление, угры
зения совести, должно быть, ужасны. Ночами сознание винов
ности должно пробуждаться в нем при каждом звонке. На эту
тему можно было бы написать что-нибудь страшное или при
чудливое, какую-нибудь балладу в духе По. < . . . >
Равенство — вот слово, написанное на титульном листе
Гражданского кодекса, упоминаемое во всех законах, во всех
социалистических программах. Что же может быть несправед
ливее и ужаснее неравенства в отношении денег, неравенства
в отношении военной службы? Имеется у вас две тысячи фран
ков — и вы посылаете кого-то на смерть вместо себя; нет у вас
этих денег, вы — пушечное мясо. <...>
Суббота, 14 марта.
Обед у Маньи.
Сегодня здесь обедает и Тэн. У него милый, приветливый
взгляд из-за очков; какая-то сердечная внимательность, не
сколько вялая, но изысканная любезность, говорит свободно,
много, образно, со множеством ссылок на историю и точные
науки; в нем чувствуется молодой ученый, умный, даже остро
умный, очень озабоченный, как бы не впасть в педантизм.
Говорят об интеллектуальном застое у нас в провинции,
сравнивают с английскими графствами, где существуют актив
ные объединения, или с немецкими городами второго и третьего
порядка; говорят о Париже, который все поглощает, все к себе
410
притягивает и все создает сам; говорят о будущем Франции,
которая неизбежно кончит кровоизлиянием в мозг. «Париж
производит на меня впечатление Александрии в последний пе
риод ее существования, — говорит Тэн. — Правда, у ее ног ле
жала долина Нила, но это была мертвая долина».
Когда заговорили об Англии, я слышал, как Сент-Бев
откровенно признался Тэну, что ему противно быть фран
цузом.
— Но раз вы парижанин, то вы не француз, а только пари
жанин!
— О нет, все равно всегда остаешься французом, и, значит,