Шрифт:
синхронно, желторотой толпой мы впервые затягивались сигаретой за гаражами. Я искал
книги в интернатской библиотеке. Отец хлопнул меня по плечу в машине. «Тянешься к
книгам, бедолага». Я прокручиваю эту сцену в своих мыслях ежедневно и еженощно.
Солнце садилось. Пыль поднималась. Тянешься к книгам, бедолага.
Он сажал меня в авто и мы ездили по его делам. На работу. В кафе – пообедать. Кафе
тряслось от проезжающих мимо трамваев. Картошка-фри и жареные сосиски, на которых
было вырезано «ура!». Отец чувствовал свою вину за то, что сбагрил меня в интернат.
Иногда чувствовал, нечасто. Когда такие припадки случались с ним, мы ехали на книжные
развалы, где я выбирал себе чтиво. Однажды попросил книжку по буддизму. Папа
вспылил: «Вечно забиваешь себе голову всякой ерундой!», и за рукав оттащил меня от
витрины. Себе он всегда покупал книги про Наполеона Бонапарта.
Отец просил меня ждать его в машине, когда он заехал к своей подруге и проторчал у
нее два с половиной часа. Я сидел и смотрел в окно. Все это время я был пристегнут
ремнем безопасности и ни разу не шелохнулся. Было очень тесно, не хватало воздуха. С
того вечера я возненавидел замкнутые пространства еще сильнее.
Мой приятель Антон, мы родились в один год, только я в августе, а он – в декабре, он
писал интересные стихи и рассказы. Пушечное мясо филологических факультетов. Я
всегда завидовал его манере письма, емкой и нарочито простой. Антон как-то раз сказал
нечто про «ностальгию по людям, которые меня не любили и не уважали». Похожее, если
не идентичное, я испытывал по отношению к отцу.
Тот откупался от меня букинистическими отделами по праздникам. Тянешься к книгам,
бедолага. Он хвастал перед своими знакомыми моими переводческими работами. Мне
сводило скулы от отвращения. Отец тасовал карты так, что на его руках оказывалась
самая выгодная масть. По самым старшим козырям и картам. Я продолжал его любить,
моего единственного родного человека, кровь от крови. Любовь была безответной.
В нелепой своей поэзии я обожал использовать образ Франца Кафки, сидящего в
одиночестве на трухлявом заборе, закутанного в тяжелое пальто. Теперь и не вспомнить,
откуда я вытащил сию картинку, но упорно ассоциировал себя с Кафкой в своих самых
смелых литературных амбициях. Уж больно славно у него рисовалась особая, столь
понятная многим ипостась «тысячеликого героя» - отвергнутый одиночка, гоголевский
«маленький человек» в разрезе, с червяками в мозгах, с больной душой… в тяжелом
пальто.
Уже находясь здесь, я перечитывал «Письмо отцу» и опрокидывал рюмки коньяка
«Пять звездочек» одну за одной: «…Я с давних пор прятался от Тебя – в свою комнату, в
книги, в сумасбродные идеи, у полоумных друзей.»20 Иные отрывки я хотел и вовсе
переписать от руки, а потом заучивать наизусть, царапать их на собственной коже – до
того меня впечатляло сходство событий и эмоций:
«Непосредственно мне вспоминается лишь одно происшествие детских лет. Может
быть, Ты тоже помнишь его. Как-то ночью я все время скулил, прося пить, наверняка не
потому, что хотел пить, а, вероятно, отчасти чтобы позлить вас, а отчасти – чтобы
развлечься. После того как сильные угрозы не помогли, Ты вынул меня из постели, вынес
на балкон и оставил там на некоторое время одного, в рубашке, перед запертой дверью. Я
не хочу сказать, что это было неправильно, возможно, другим путем тогда, среди ночи,
нельзя было добиться покоя, — я только хочу этим охарактеризовать Твои методы
воспитания и их действие на меня. Тогда я, конечно, сразу затих, но мне был причинен
глубокий вред. По своему складу я так и не смог установить взаимосвязи между
совершенно понятной для меня, пусть и бессмыслен- ной, просьбой дать попить и
неописуемым ужасом, испытанным при выдворении из комнаты. Спустя годы я все еще
страдал от мучительного представления, как огромный мужчина, мой отец, высшая
инстанция, почти без всякой причины — ночью может подойти ко мне, вытащить из