Шрифт:
Свою речь Александр произносит с бесстыдной фамильярностью
какого-нибудь Ламбер-Тибуста, читающего свою новую пьесу
актерам Варьете.
Вступление изобилует озорными шутками, злыми намеками,
бульварным остроумием, грубыми бестактностями. А весь цвет
парижской интеллигенции принимает эту прозу и это остро
умие за величайшую прозу и тончайшее остроумие. Затем, по
прошествии некоторого времени, вдоволь подурачившись на
своем скверном языке, Дюма переходит к следующему разделу
своей речи, где хочет показать себя историком на манер Мишле.
И вот он торжественно заявляет, что, благодаря своей способ
ности читать между строк, он открыл, что Ришелье никогда не
завидовал мастерству Корнеля, что он был зол на поэта лишь
какое-то время, за то, что тот своим «Сидом» задержал объеди
нение Франции. Но он призвал его к себе и сказал: «Вот тебе
кресло, Корнель...» Засим последовал монолог кардинала, со
стряпанный Дюма, — животики надорвешь! Нет, никогда еще
ни один исторический персонаж, даже у Арсена Уссэ, не гово
рил подобным языком.
Зал словно опьянел: аплодисменты, топот!.. Среди всего этого
энтузиазма, вызванного реабилитацией Ришелье устами Дюма,
меня несколько удивило неистовое восхищение Бенедетти.
В конце концов я понял: все те лестные слова, которые Дюма
197
адресовал великому министру Франции, Бенедетти, как дипло
мат, в значительной части отнес к себе!
Потом последовал куплет, обращенный к дамам, и была ми
нута, когда я подумал, что женщины вот-вот закидают оратора
заранее припасенными букетами; а под конец — заключитель
ная часть, в которой Александр Дюма изобразил себя эдаким
литературным святым Венсен де Полем проституции, нежным
искупителем продажной любви.
Как только речь окончена, застывшие в напряжении лица
слушателей словно обмякают, и глубокая грусть пригибает все
головы вниз.
Объявляют антракт, за время которого я успел разглядеть
зал. Тогда-то я и увидел ужасную госпожу Дюма. Я видел ма
ленькую Жаннину; отнюдь не растроганная красноречием отца,
она усердно ковыряла лорнет матери. Я видел Лескюра — он
стоял у самой балюстрады, за которой разместились избранные,
готовый подползти под нее, и выслушивал замечания со сми
ренным видом лакея. Я видел типографщика Клэ — судя по
его физиономии, красноречие Александра его приятным обра
зом раздразнило. Я видел молодого человека, закутанного в пре
тенциозный плащ с серебряной вышивкой, с крестом на груди,
волосы у него были расчесаны на прямой пробор и прилизаны
на висках, голову подпирала рука в желтой перчатке. Мне ска
зали, что это поэт Дерулед. Я видел идиотски веселого акаде
мика Саси. Я видел какого-то академика — никто не мог мне
его назвать, — с похожими на пробочники пучками волос в
углах и синеватой, словно у макаки, кожей на скулах. Я видел
еще одного академика — в черной бархатной ермолке, закутан
ного до самых глаз в какое-то кучерское кашне, в шерстяных
перчатках, где не хватало одного большого пальца, — и этого
тоже никто не смог назвать мне по имени! Я видел...
Но тут до нас донесся уксусный голос старика д'Оссонвиля,
сказавшийся мне голосом старого Самсона, играющего роль
маркиза в «Жибуайе». Тогда-то и началась китайская церемо
ния, то есть экзекуция кандидата, со всевозможными приветст
виями, реверансами, ироническими гримасами, прикрытыми
академической вежливостью. Д'Оссонвиль дал понять Дюма,
что, по сути дела, он — ничтожество, что он всегда писал для
девок, что он не имеет права говорить о Корнеле; в его насмеш
ках презрение к творчеству Дюма смешалось с презрением
вельможи к богеме.
И, начиная каждую фразу со смертельного оскорбления, ко
торое он выкрикивал звучным голосом, воздев лицо к куполу,
198
жестокий оратор затем понижал голос, чтобы произнести под