Шрифт:
говорит: «Что вы, молодой человек, это многовато!» — и воз
вращает ему одну из кредиток.
Воскресенье, 4 февраля.
Флобер в последнее время усвоил привычку сочинять ро
маны на основе прочитанных книг *. Я слышал, как он говорил
сегодня утром:
— Когда я покончу с моими двумя добряками, — правда,
возни с ними мне хватит еще года на два — на три, — я при
мусь за роман о людях Империи.
— Отлично! Отлично! — восклицает Золя. — И вы хорошо
изучили нравы этого мира?
— О, я намерен использовать «Ежегодник» Лезюра... * и в
какой-то мере «Жизнь Парижа» Марселена.
Всеобщее изумление.
Дюма целиком сказался в одной фразе, которую передал
мне Тургенев. Сейчас собираются воздвигнуть памятник Жорж
Санд. Планшю, этот прихвостень знаменитой женщины, при-
244
ходит к Дюма с просьбой вступить в комитет по подписке. «Рас
ходоваться из-за этой бабы? Ни за что! — решительно возра
жает Дюма. — Госпожа Санд обещала оставить мне по завеща
нию картину Делакруа и не сдержала своего слова!»
Понедельник, 12 февраля.
Вечером был у Гюго.
Он, между прочим, уверял меня, будто никогда ничем не бо
лел, не знал никаких недомоганий, никакой боли, кроме как
от антракса — язвы, которая открылась у него на спине и за
ставила его просидеть дома свыше двух недель. Это, по его вы
ражению, послужило для него как бы прижиганием, и с тех
пор все ему нипочем: жарко ли, холодно ли, промокнет ли он
до костей под проливным дождем. Ему кажется, что теперь он
неуязвим...
Злоупотребляя паузами, нарочитым растягиванием или под
черкиванием слов, оракульским тоном, даже в разговоре о по
вседневных мелочах, великий человек вскоре наводит на вас
скуку, утомляет и просто перестает восприниматься.
Вторник, 14 февраля.
Вот что сказала однажды Флоберу супруга провинциального
председателя суда: «Нам так повезло, у мужа не было ни одного
оправдательного приговора за все время сессии».
Призадумайтесь, люди, о сколь многом говорит эта фраза!
Суббота, 18 февраля.
Любопытно наблюдать, какой переворот во вкусах произвело
японское искусство среди народа, который долгое время рабски
подражал греческой симметрии, а теперь вдруг стал приходить
в восторг от тарелки с цветком, нарисованным не в самой ее
середине, или от ткани, расцвеченной не переходящими один в
другой тонами, по смело и искусно сопряженными чистыми
красками.
Лет двадцать тому назад — кто отважился бы написать жен
щину в ярко-желтом платье? Ничто в таком духе не было воз
можно до появления японской «Саломеи» * Реньо. А теперь
императорский цвет Дальнего Востока властно вторгся в зри
мый мир Европы, совершив подлинный переворот в тонально
сти картин и в моде.
245
У Поплена сегодня вечером Флобер читает свою новеллу
«Иродиада». Я слушаю, и мне становится грустно. Конечно,
я искренне желаю Флоберу успеха, необходимого ему и для ду
шевной бодрости, и для хорошего физического самочувствия.
Многое в новелле, бесспорно, очень удачно, есть и красочные
картины, и свежие эпитеты, но сколько в ней по-водевильному
надуманного, какое обилие мелких современных чувств, кое-как
втиснутых в эту сверкающую архаическую мозаику. И, несмотря
на могучее завывание чтеца, все это представляется мне детской
забавой, игрой в археологию и романтизм.
Понедельник, 19 февраля.
< . . . > Флобер пускается критиковать — правда, отвешивая
почтительные поклоны таланту автора, — предисловия, док
трины, декларации о натурализме, — словом, всю эту дешевую
шумиху в духе Манжена *, которая помогает Золя привлекать
внимание к его произведениям.
Золя отвечает ему на это: