Шрифт:
шим успехом в Михайловском театре *. Жизнь театра отли
чается тем, что от нее лихорадит твой мозг, она держит его в
постоянном возбуждении, он словно опьянен; и тобой владеет
страх, что, оторвавшись от нее, ты ощутишь, насколько пуста,
пресна и неподвижна жизнь, посвященная одной литературе,
безбурная жизнь сочинителя книг.
Понедельник, 10 декабря.
Меня разбирает желание написать в палату депутатов пети
цию с ходатайством об упразднении цензурной комиссии *.
В девятой картине, во время захватывающей тирады, зву
чащей у г-жи Кронье чересчур уж мелодрамно, Порель кричит
ей: «Высморкайтесь в этом месте, и не бойтесь сморкаться
громко!» И это простое, такое человеческое движение придает
человечность и натуральность тираде, освободив ее от налета
театральности. <...>
Вторник, 11 декабря.
Сегодня балаганчик разобран *, и супруги Доде, присутст
вующие на репетиции, проливают слезы, совсем как просто
душные мещане. Доде сказал, что опасается лишь одного: а
вдруг концы актов в моей пьесе, лишенные всяких театраль
ных эффектов, расхолодят публику.
Говорят, художник Бланш в знакомых ему домах предве
щает, что премьера будет бурная, но Бланш — сплетник и па
никер, стремящийся во что бы то ни стало произвести впечат
ление, пусть даже при помощи сенсационных новостей, кото
рые он разносит.
Среда, 19 декабря.
Положительно, я боюсь, что запрещение генеральной репе
тиции и отказ «Фигаро» поместить предисловие к пьесе * сулят
дурное начало делу.
Все утро, за полдень, я работал над окончанием моей пе
тиции в палату депутатов — эти страницы написаны кровью
448
сердца, и, полагаю, — одни из лучших, какие я когда-либо
написал.
О, поистине для человека, которому скоро исполнится шесть
десят семь, совсем неплохо обладать такой жизнеспособностью,
как моя! Но у меня предчувствие, что после представления
пьесы я сразу рассыплюсь.
Так вот. Выйдя из дому, я попал в туман: боюсь, как бы он
не помешал вечером движению экипажей.
Пошел к Бингу, чтобы убить время до обеда, а там не мог
заставить себя смотреть рисунки, которые показывал мне Леви,
и, говоря о предстоящем вечере, я все расхаживал взад и впе
ред по комнате.
В половине седьмого, у г-жи Доде — а сегодня ее приемный
день — я увидел г-жу де Бонньер, уже навестившую меня в вос
кресенье. Это свидетельствует о ее большом желании присут
ствовать на ужине, который дают сегодня вечером супруги
Доде в честь «Жермини». Но ее не просили остаться, ибо тогда
нужно было бы пригласить и Маньяра, а Доде и я полагаем,
что, пригласив на этот ужин журналистов, мы дадим повод ду
мать, будто хотим задобрить критику.
И вот, тотчас же после обеда, я на авансцене, в ложе По-
реля, с супругами Доде; я — в самой глубине, где меня нельзя
разглядеть, и Шолль, который беседует с Доде, облокотившись
на барьер ложи, не замечает меня.
«Публика на премьере такая, какой Одеон никогда не ви
дел», — говорит мне Порель.
Спектакль начинается. В первом акте есть две фразы, дей
ствие которых на зрительный зал — так я рассчитывал — дол
жно прояснить для меня расположение умов. Вот эти две фра
зы: «Старая кляча, вроде меня» и «Детишки, которых еще
недавно подтирали». Это сходит благополучно, и я думаю про
себя, что зал настроен хорошо.
Во время второй картины — несколько свистков: волна
стыдливости начинает захлестывать зал. «Запахло порохом, я
это люблю!» — говорит Порель, но тон отнюдь не выражает
особого его пристрастия к пороху.
Доде выходит, чтобы успокоить сидящего внизу, в креслах,
сына, заметив, что тот рвется в бой; он тут же возвращается
с разгневанным видом, ведя за собой Леона, который говорит,